Леонид Шофман
Отрывки из новой книги
«СТРАНИЦЫ ЖИЗНИ»
(Минск, «Беларуская навука», 2011)
ИСХОД
Леонид Шофман.
Вспоминаю себя примерно с двухлетнего возраста. До этого смутно... плачу, лежу на полу, и мать говорит: «Не хочешь в кроватке – спи на полу». И я упрямо лежу на нем. Потом удар головой об угол стола и... рассечена правая бровь – шрамик до сих пор. Но это расплывчато…
А вот с трехлетнего возраста... Я пухлощекий малыш с длинными белокурыми волосами и голубыми глазами. Возвращаемся с сестрой из кино. Навстречу женщины. Они знают, чьи мы дети, спрашивают: «Маменька, где ты был?» – Насупив брови, бурчу: «В кино». – «А что ты там делал?» – «Смотрел картину «Гибель орла»... Довольно складно передавал содержимое фильма при соответствующих «ахах» и «охах» все увеличивающегося количества женщин. Речь шла о моряках польской подводной полки «Орел», которые не сдались врагу, а с боями прорвались из Гданьска в Лондон. Об этом с упоением и рассказывал собравшимся.
Пожилая женщина гладит меня по голове: «Ах, какой умненький мальчик! И как рассказывает! Это сыночек Исаака?» – И обращается к сестре: «А что слышно про папу?» Понятия не имел, что это за слово «папа». Мама – вот она, близкая, понятная. Утешит, приласкает, если шалишь – поругает. А папа? Молчу, потупив голову. Сестра что-то говорит, объясняет – мне это не интересно, тяну ее за руку – мол, пойдем домой! Там ждали меня игрушки: большая серая деревянная лошадка на колесах и белый медведь – подарки маминого двоюродного брата Илюши Кузнецова.
Жили мы недалеко от почты, в самом центре города (возле пошивочной артели по улице Володарского), в коммунальной двухкомнатной квартире; потом мы потеснились – одну из комнат отобрали после ареста отца.
Интересное это место – районный город Городок. Много в Белоруссии местечек, городков, но лишь один пишется с заглавной буквы. При первом разделе Речи Посполитой он отошел к Российской империи. Предполагалось вначале построить на возвышенном месте крепость, но по мере дальнейших разделов граница все дальше отодвигалась на запад и потребность в строительстве крепости отпала. Сама возвышенность стала центром, а на более низких местах, вдоль реки Горожанки и у озер, ютились слободки ремесленников.
Исторический центр – это дома богатых купцов, чиновников и дворян. Самой многочисленной группой горожан были мещане. В состав этого сословия входили домовладельцы, мелкие торговцы, ремесленники. У зажиточных мещан у дома имелись хлева, а часть пахотной земли была отведена под огород. Жилой дом ремесленника был одновременно и мастерской, в которой работали все члены семьи.
По архивным данным, в начале XX века в Городке и районе кроме белорусов жили представители многих национальностей.
Латышские переселенцы проживали в городе и в д. Поташня (в 7 км от города). Они были или владельцами земли, мельниц, или арендовали их. Занимались садоводством и травосеянием, держали крупный рогатый скот.
Оседлые цыгане жили в деревне с одноименным названием Цыганы. Гнали самогонку, варили пиво, выделывали конскую упряжь, держали лошадей. Среди них были кузнецы, охотники. Женщины гадали, предсказывая удачу в делах.
Среди русских было много староверов-раскольников. Жили они несколько обособленно от остального населения, придерживались собственных религиозных взглядов.
Значительную часть населения города составляли евреи, переселившиеся сюда в середине XVII века. Они вели традиционный образ жизни, предписываемый религиозными правилами, и занимались в основном мелкой торговлей и ремесленничеством – портняжеством, сапожничеством, изготовлением головных уборов. Среди них были также стекольщики, лудильщики, жестянщики, граверы, золотых и серебряных дел мастера, часовщики, реже – кузнецы, плотники. На начало XX века из 5,5 тысячи жителей Городка 50,4% составляли евреи, а среди сельских жителей – 2%. К этому времени среди евреев наблюдается резкое расслоение на богатых и бедных. К последним принадлежали мои предки по отцовской линии – Шофманы.
Городок дал приют представителям многих народов, стал их малой родиной. Здесь они дружно жили, преодолевали тяготы жизни, растили детей, желая им счастливого будущего. Религиозная терпимость, философские размышления о тяжести бытия среди беднейших слоев населения, желание заработать трудовую копейку сближали людей разных национальностей, создавали своеобразный язык, понятный всем обитателям слободок, посадов и деревень. Помощь друг другу была нормой, ибо жизнь была непростой. Конечно, об этом я узнал позднее, со слов своих родителей и их знакомых, объединенных одной общностью: «Мы из Городка». Может быть, из их рассказов, в которых исключительно порядочными были и Ванька Хроп, и Хаим Залман, и Арнольд Венд, помогли и привили мне великое чувство повседневного бытового интернационализма, заронили во мне искру ответственности за свои дела и поступки. Потом в жизни будет много чего...
А пока я иду с сестрой домой... Смутно помню какую-то женщину Макеевну, часто державшую меня на руках, кормившую противной кашей (бывали дни, что кроме крупы и кушать было нечего). Старый, согбенный дедушка Симон Шофман приносил заработанный нелегким сапожным трудом рубль, сажал меня на колени, гладил, приговаривая: «Мой красавец» – я же сын старшего сына.
А все, что происходило с нами в то время, мне было недоступно. Вся глубина трагизма тридцатых годов дошла до меня, когда я был уже взрослым человеком со сформировавшимся и устоявшимся мировоззрением. И стал я тем, кем стал (а возможно, мне только кажется, что стал – мог бы стать и другим), только благодаря вере в необходимость труда по однажды выбранному направлению, вере в людей, в желании видеть их лучшими, чем они есть на самом деле. Не понимаю ненасытной жажды приобретательства, если можно спокойно без чего-то обойтись. Чувства меры – вот чего не хватает моим современникам. Осмысление придет потом.
А пока я сижу на коленях у деда, не зная еще, какие суровые испытания придется перенести. Сквозь все мое детство пройдет война.
О том, что она приближается к Городку, жители догадывались. В городе появилась масса беженцев из Польши. В это время с Германией мы «дружили» – официально никаких данных о зверствах немцев не сообщалось. Но люди, ушедшие от этой напасти почти без ничего, без имущества, вносили сумятицу в устоявшийся быт. По мере возможности их обеспечивали работой, вселяли в дома и квартиры, уплотняя местных жителей.
И наступил злосчастный день... Война... Жители собираются группами у репродукторов, слушают речь Наркома иностранных дел В. М. Молотова. Хмурые лица, согнутые плечи... Женщины плачут... Всеобщая растерянность... Через несколько дней пролетают над Городком чужие самолеты.
«Умные люди» считают, что можно спастись, вырыв во дворах блиндажики-ямы. Наш сосед Островский в течение нескольких дней выкопал яму, сверху набросал доски. Убежище готово. Моя мать с двумя детьми, его семья – все вместе мы «спасаемся», не понимая ненадежности такой защиты. Но хоть какая-то надежда. Но обстановка все осложняется: уже бомбят мост по ленинградскому шоссе, на окраине Городка у Волковой деревни высаживаются парашютисты.
Помню только, что в яме душно и меня удерживают, чтобы я не вылез наружу. А дальше... пыльная дорога. Толпа беженцев двигается по этой единственной не перекрытой немцами дороге на северо-восток, в сторону Межи. Великий исход... уходят не только евреи, но и белорусы – колхозные активисты угоняют скот, бредут семьи активных партийцев. Июль, жара... Солнце палит нещадно. Над нами плывет и клубится знойная пыль. Она набивается в глаза, уши, скрипит на зубах. Мучает жажда. На обочине раздувшиеся свиные туши. В д. Бескатово встречаем семью сестры отца и бабушку с дедушкой – шесть человек. Дальше идем вместе. Но накануне бабка вспомнила, что забыла в доме шаль. Вернулась, чтобы забрать ее, а во дворе стоит немец с автоматом: «Матка, weg, wеg» – дескать, уходи. Забрала шаль и ушла, присоединилась к нам. Всю дорогу ворчала: «Куда мы идем, куда несем свои старые кости? Кому мы нужны на чужбине?» Все же желание дочери спасти детей было сильнее (ее муж, старший политрук, с первого дня войны отправившийся на фронт, предупредил: уходите на восток).
Идем от деревни к деревне. Отношение к нам разное: в одних деревнях вынесут ведро воды, угостят краюхой хлеба, в других и во двор не пускают. О пролетающих немецких самолетах говорят: «Вот, летят наши освободители». Видно, много злобы накопилось на советскую власть – и за раскулачивание, и за колхозы.
А мы идем, все дальше удаляясь от Городка. Немцы за нами вслед. У д. Межа обгоняют на мотоциклах – молодые, белокурые, настоящие арийцы: «Возвращайтесь обратно, мы с мирным населением не воюем». Многие поверили, особенно из тех, кто побогаче, кто едет на своих лошадях в повозках с привязанными к задку коровами: «Зачем уходить? Ведь в Первую мировую войну немцы евреев не трогали. Будем работать на новую власть. Да и добро жалко». Наши старики тоже готовы вернуться, и лишь сестра плачет и говорит: «Если не уйдем, нас убьют».
Те, кто вернулся, навеки остались на Воробьевых горах – старики, молодежь, грудные дети. Их вина была лишь в одном – они родились евреями.
У Льва Гумилева есть учение об этносах. Как любая биологическая система, этносы зарождаются, развиваются и завершают свой путь, видоизменяясь, превращаясь в новые или сливаясь с другими этносами. Этот путь уникален, сложен и охватывает во временной перспективе тысячелетия. Еврейский же этнос Беларуси насильственно выбили, уничтожили за три года. Многое случалось в истории этого древнего удивительного народа – творца монотеистической религии. Но чтобы за три года... В лучшем случае при общем равнодушии народов-соседей, в худшем – руками активных пособников уничтожения. Эта тема достаточно хорошо освящена в литературе по Холокосту, свидетельствами уцелевших. Но это личные субъективные оценки, штришки, из которых сложилась общая картина. Мы никогда не узнаем, что чувствовала мать, закрывая рот кричавшему младенцу, чтобы не выдать место схрона; что чувствовала дочь, стоя на краю ямы и обнимая мать. Что чувствовали все эти люди, глядя на убивавших – не только немцев-пришельцев, но и вчерашних соседей, одноклассников, коллег по работе? Какому богу молились и о чем? К кому взывали?
Позднее, во взрослой жизни, мне приходилось слышать о трусости евреев, дескать, их гнали как овец на убой, а они не делали даже попыток вырваться. За последние 20 лет опубликованы материалы, включая и немецкие источники, что такие попытки были и в Лахве, и в Мире, и в Клецке, и в других местах. Но это дело историков-профессионалов. Мне же, как сопричастному к истории народа, следует лишь добавить личный штришок – об исходе и выживании.
И мы идем. Пройдена первая сотня километров – и мы уже в Усвятах, на территории России. Прекраснейшие заповедные места: кондовые корабельные сосны, холмы перемежаются озерами. Упираюсь и не хочу идти, спина в волдырях от неимоверного зноя. Жарко и голодно. Что можно взять с собой уходящим пешком и второпях? Документы, в котомки кое-какую одежду, не помню уж – летнюю, зимнюю, да чуток продуктов. Никто не рассчитывал на столь длительный путь в 300 км, аж до станции Торопец. И не просто путь, а под бомбежками и обстрелами. А уж как старались немецкие летчики – видят же с небольшой высоты, что народ гражданский, так либо очередью чесанут по дороге, либо сбросят пустой бак. Народ – по сторонам, в кусты. За Усвятами первая встреча с красноармейцами, в форме и с оружием.
Помню полные ведра гречневой каши, переданные матери и тетке.
И тут же бомбежка... мечутся испуганные люди, лошади, коровы. Красноармейцы стреляют вверх. После налета боец, указывая на кусок металла у ног сестры: «Счастливая ты, девочка, долго жить будешь».
Дети изнемогают. Как двигаться дальше? И тогда старики решают в складчину купить в ближайшей деревне лошадь с телегой. Приобрели старую, едва волочившую ноги клячу. Поочередно сажают детишек и больных. Но вот незадача: лошадь белая от старости, а на моей бабке – красный сарафан. И тогда подымается крик: «Вы очень заметны с воздуха, езжайте последними, в отрыве от нас». Не поспоришь с возбужденной толпой – движемся позади всех. Не помню, сколько длился путь, но, наконец, добрались до железнодорожной станции Торопец Калининской, ныне Тверской, области. Лошадь отдают за мешок сухарей. Начинается формирование эшелонов с товарными вагонами. Из Торопца два направления – на Бологое и на Калинин. Те, кто попал в теплушки на Бологое, через несколько часов были полностью уничтожены – немцы бомбили все, что двигалось по проселочным дорогам, а уж тем более по железнодорожным путям. Мы (мать с двумя детьми, тетка с тремя, дедушка с бабушкой) попадаем в эшелон на Калинин. И здесь не обходится, если можно так выразиться, без приключений. Немцы бомбят и обстреливают эшелон из пулеметов. Паровоз останавливается, люди разбегаются по кустам и канавам. Мы же остаемся в вагоне... будь, что будет. Из крыши теплушки летят щепки, что-то трещит, как будто неведомая сила рвет крепкую ткань. Но мы целы, трескотня прекращается. Смущенные, с посеревшими лицами, беженцы встают с земли, уцелевшие собираются у вагонов, и указывают на небо. Над поездом барражирует краснозвездный самолет... Сколько радости и надежд он вызывает! Уцелел и паровоз – можно продолжить путь. Прибываем в Калинин. Здесь всех эвакуированных организованно, партиями, отправляют на санобработку и в баню – впервые за несколько месяцев скитаний, ночевок под открытым небом, в сараях и стожках.
А у нас несчастье – заболел дедушка (дизентерия). Дальнейший путь ему заказан. Что делать? Бабушка плачет и в силу слабого знания русского языка ходить по учреждениям не может. Дочь с тремя детьми тоже как-то мнется. И тогда невестка (моя мать) берет хлопоты на себя и определяет старика в больницу. Конечно, слезы, причитания – увидимся ли? Очень тяжело оставлять родного человека, но нас не спрашивают, организованно сажают, точнее, набивают, как селедок в бочку, на товарную баржу – и вниз по Волге.
О судьбе деда известно следующее: после войны в Городок приезжала какая-то женщина и рассказывала тетке, что дедушка выжил, благополучно пережил трехмесячную немецкую оккупацию, сапожничал, к кому-то прибился (возможно, к ней) и умер естественной смертью. Время было жестокое, терялись не только старики, но и братья, сестры – родственные связи рвались. Недаром же, глядя передачу «Жди меня», мы с глазами, полными слез, наблюдаем встречу близких родственников спустя многие десятки лет. Так было. Кто пережил потерю близких в военное лихолетье, навсегда приобрел чувство сопереживания к людям, к любым.
Мы на барже. Бомбежек больше нет, но голодно. Мы – не военный груз, баржа днями стоит на якоре вдали от берега. Заканчиваются продукты, новых нет, жаловаться некому, роптать не на кого. Все же нас не бросают в беде, кто-то подъезжает на лодках с едой. Потом баржу берут на буксир, и нас доставляют до ближайшего города. Там уже полегче. Так и движемся с остановками, до сентября, аж на Каму, до районного центра Рыбная Слобода. Незнакомые люди, необычная одежда, непонятная речь, в которой нет-нет да и промелькнет русское слово. Толпа беженцев выходит на берег, и люди вместо качающейся палубы ощущают наконец твердую почву под ногами. Нам объясняют, что мы в Татарской автономной республике. Так Татария впервые вошла в мою жизнь в виде автобиографической зарубки: «В годы Отечественной войны семья была эвакуирована в Татарию».
БЕЖЕНЦЫ
Странное зрелище для заштатного городишки: бесконечная вереница людей поднимается от пристани в гору па крутой Камский берег. Старики, женщины, дети – нывшие жители Витебска, Городка, Старой Руссы. Всех их объединила баржа. Первую ночь провели в деревянном здании школы, а наутро прибывших развезли на подводах по деревням района. Нас (две семьи во главе с бабушкой) вместе с другими отвезли за 35-й километр от райцентра, в д. Крещеные Казыли. Определили на постой к Матрене (Мэтетей) – одинокой старухе среднего достатка (держит овец, десятки гусей, дойную козу). Для оголодавших беженцев это давно не виданное зрелище: свежеиспеченные караваи хлеба, пироги с калиной, мясной суп в печи. Для нас это все недоступно, поскольку все запирается на замок, когда хозяйка уходит на работу. С какой стати она обязана кормить эту ораву чужих людей? Аналогичная ситуация по всей деревне – в каждом доме, включая дом председателя колхоза, беженцы. Трудоспособные, в том числе мать и тетя, каждое утро отправляются на работу в колхоз – на уборку картофеля, сортировку зерна.
Деревня большая, центр колхоза, имеются семилетняя школа, сельсовет. Бытовой язык – татарский, которым мы, дети, довольно быстро овладеваем, общаясь с местными сверстниками на улице. Основная фраза: «Икмек бар?» («Хлеб есть?») – пароль для продолжения разговора и игр. Дети беженцев, в то время мы не понимали, какой дискомфорт вносим в устоявшийся быт деревни.
А деревня старинная (одно название о чем-то говорит), крещеная. Не знаю уж, то ли после падения Казанского ханства, то ли позднее, когда Казань превратилась в губернский город, кому-то пришла в голову мысль всех правоверных магометан, живших на определенном расстоянии от Казани, насильственно приобщить к слову божию – крестить. В домах неофитов появляются иконы, из поколения в поколения выучиваются несколько молитв на татарском. В более поздние годы приходилось наблюдать, как, помолившись на иконы, хозяйка делала характерное движение ладонями по лицу и, довольная, продолжала выполнять все татарские обычаи. Эта группа татар стала называться «кряшенцы», и превратились Гизатулины, Абдулины в Ивановых, Петровых, Мамаковых и т. д.
Вот в какую деревню инородным комом вторглись эвакуированные, доставляя многие неудобства местным жителям. Но кто с этим считался? Шла жесточайшая война. Согнанные с насиженных мест и объединенные общим горем беженцы считали, что местные могли бы и поделиться, хотя бы съестным. Нагловатые женщины не считали зазорным отлить из котла суп для детишек. Умеющие шить получали за труды продуктами, а не умеющие – до заморозков ходили на полевые работы, принося в укромных местах пару картофелин, горсть зерна или гороха. Бригадир делал вид, что не замечает. Женщины работали все усерднее – дома ждали голодные дети. Осень и зима 1941 года были особенно трудными.
Все, что убиралось, вплоть до семян, сдавалось государству: «Все для фронта, все для победы!» Этот лозунг не был словоблудием, он был стержнем жизни. У многих беженцев дети и мужья были на фронте, им оставалось одно – выжить и уберечь детей.
У нашей хозяйки восемь квартирантов, все в одной комнате, спим на полу, расстелив сохранившиеся одежки. Скученность и смрад. Мы с двоюродным братом Мишей – погодки (он – майский, я – июльский). В нашу честь хозяйка называет двух козлят – Мэнэ (это Мишка) и Лэнэ (Ленька). Они живут вместе с нами, тут же справляя естественные потребности. Часто спят в печке, на теплой золе. Однажды затопили печь, а оттуда – блеяние.
Пришлось вытаскивать дрова, чтобы спасти козлят, но у них чуть-чуть обгорела шерстка. Хозяйка всплескивает руками, говорит по-татарски: «Улям, улям!» – мол, умирают. Но все обошлось.
Еще один эпизод. Зима, крепчайшие морозы, дров нет: то ли хозяйские закончились, то ли беженцам нужно было иметь свои. Короче, мать с тетей попросили лошадь с санями и с утра поехали в лес за дровами. Зимой быстро темнеет, сидим в темноте, а их все нет. Плачем. Бабка бежит в сельсовет, умоляет помочь. Собирается народ, идут на поиски пропавших с фонарями. Находят полузамерзших женщин, нагруженные дровами сани. Оказывается, пока грузили дрова, лошадь распряглась, рассупонился хомут, съехали гужи. Засупонить хомут не было ни умения, ни сил. Лошадь стояла в оглоблях, женщины сидели рядом, замерзая. Так что помощь пришла вовремя.
С трудом зимуем – пятеро детей, две женщины и старуха (по моим подсчетам, бабке было в ту пору 58 лет). Начинаются бытовые разногласия: кто чьё одел и зачем одел. Взрослые спорят, дети молчат. Помню, что весной мы с матерью перешли на другую квартиру, к другой хозяйке. У той две дочери: старшая работала на заводе в Казани, часто наезжая к матери за продуктами, младшая после окончания школы была учительницей младших классов. По тем нашим понятиям, жили хорошо: держали живность и не голодали. Сестра вспоминает, что иногда хозяйка наливала мне полстакана козьего молока, так как у меня, пятилетнего, была обязанность встречать с пастбища козу и овец. Два злейших врага у меня было в то время: зловредные баран и гусак. Стоило мне зазеваться – и я летел наземь от мощного удара ниже спины, а гусак, как только я незаметно (чтобы не видела хозяйка) подходил к их корыту с едой, шипел и щипал за ноги. Гусям замешивали мелкий картофель с конским пометом. Голод не тетка, таскал картошку и ел. В память о тех временах выработалось стойкое отвращение к картофелю, сваренному с кожурой, в «мундире». В любом виде люблю – вареную, жареную, тушеную с мясом и без, по только не с кожурой. Так и жили: мать в колхозе на полевых работах, сестра училась в школе, я «помогал» хозяйке. Двоюродные братья и сестра тоже голодали, и бабка стала ходить по окрестным деревням и просить милостыню. Какие-то корки хлеба подавали, но она все отдавала внукам, детям дочери, сама же оставалась голодной. И умерла от истощения, голодной смертью. Похоронили беднягу в соседней д. Герасимовке. После нашего возвращения в Беларусь могила осталась безвестной, собственно, как и деда. Только память, пока есть кому вспоминать.
Особенно тяжелым был 1942 год, когда на трудодни ничего не стали давать. Каждой семье выделяли по три сотки под картофель, и его начинали подрывать при образовании первых клубней. Еще выделяли участок под сенокос, который можно было продать за натуральную плату (хлеб, суп и прочую еду) местным колхозникам. Страна прилагала огромные усилия, чтобы сдержать, а потом и победить фашистов под Сталинградом. Новости до нас доходили: кто-то получал письмо от сына или мужа – и это становилось всеобщим достоянием. Приходили и похоронки, поэтому село замирало при виде почтальона.
Однако статус эвакуированного, беженца давал возможность не быть членом колхоза. Как-то мать пешком пошла в Рыбную Слободу, зашла в РОНО и ей, как человеку грамотному, предложили работу в д. Шумково, где находился детдом для детей, вывезенных из блокадного Ленинграда. Собираем нехитрый скарб и перебираемся в Шумково – большую русскую деревню. Нам выделяют для жилья совершенно пустой дом на окраине деревни, у самого кладбища. Смутно помню в доме корову, которая пытается и не может растелиться. Ей помогают, но плод не выходит, и корову прирезают и разделывают тут же. Кусок требухи достается и нам.
В общем, наше положение несколько улучшается. Мать и сестра оформлены на должность воспитателей. Тут уж и мне перепадает то тарелка супа, то кусочек хлеба при самом скудном рационе. Ленинградские блокадные дети больны, истощены, многие круглые сироты, у иных отцы на фронте. Бывали случаи, что фронтовики находили своих детей. Местное население, само полуголодное, состояние детей понимало, поэтому отношение к ним было особое – ласковое, сострадательное. Во всяком случае, все дети были одеты и обуты. Очень любили мою красивую маму – «Розочку», «Львовночку».
А мы уже у новой хозяйки – солдатки Задворновой Татьяны, лет двадцати шести. Ее сынок Гена, мой одногодка, запомнился знанием и исполнением по поводу и без большого количества похабных частушек. Однажды ночью просыпаюсь от шума в избе. Генка плачет, а мать и сестра держат за руки Татьяну с петлей на шее – та получила похоронку на мужа и хотела от безысходности свести счеты с жизнью. С трудом успокоили, отговорили. Но и позднее, стоило хозяйке где-то выпить стакан самогона, следовали угрозы: «повешусь», «зарежусь». Долго держала нас в напряжении. Во всяком случае, мы прожили у нее до самого отъезда на родину, в Городок. Директор детдома убеждал мать: «Оставайтесь, Роза Львовна, куда вы поедете? Там все разрушено, никто вас не ждет, да и статус ваш по мужу неподходящий». Но кто его слушал? Мы уже знали, что Городок, а потом и вся Белоруссия, освобожден. Сестра отца с детьми уже уехали и добрались до Городка. Мать тоже рвется – Городок, Городок... Но дождались весны 1945 года и сорвались... без оформления соответствующих документов.
Когда пришло время матери оформляться на пенсию, я подымал рыбно-слободские архивы, нашел приказ на прием матери на работу, а приказа на увольнение не было вообще. Такова была притягательная сила к местам, где родился и вырос, где прошла юность и встретилась любовь, где был своеобразный круг общения, где ты знал всех, и все знали тебя.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Впопыхах (а собирать-то и нечего) едем на попутной подводе в райцентр, оттуда на пароходе до Казани и железнодорожного вокзала. Как добирались, с какими пересадками – уж не упомню. Почему-то добирались окружным путем – через Пензу, Чернигов, Гомель, а там и Витебск с Городком. Сошли в Городке на вокзале, мать города не узнает – большие разрушения. Сидим, ждем у моря погоды. Встретившаяся нам знакомая женщина сообщила: дом, в котором жили, разрушен полностью. Идти некуда, но нужно. Узнали, что в городе функционирует гостиница. На наше счастье, одна кровать свободна, разрешили расположиться. Детский сон сладок, проваливаюсь в забытье. На следующий день мать ищет знакомых, родственников, узнает их судьбу – все ее двоюродные сестры, их семьи уничтожены, в том числе и годовалые дети.
Нужно определяться с жильем. Куда идти, кому пожаловаться? Ведь мы же не семья фронтовиков, а семья «врага народа», репрессированного в 1937 году. При общей разрухе, отсутствии рабочих мест любая работа – благо. Ее представляют в первую очередь людям заслуженным – партизанам, демобилизованным фронтовикам, партийцам.
Просимся на жилье к тетке – их коммунальный дом по улице Староневельской уцелел, но полон жильцов. Приютились втроем в коридоре. У меня полно товарищей: играем в песке (улица сплошь песчаная – ни пройти, ни проехать). На углу дома огромный, вросший в землю валун. На нем мы любим более мелкими камнями, которые можно взять в руку, ударять по пороху. Его полно повсюду: и в виде спрессованных таблеток, и рассыпного. Удар, треск – нам очень нравится. Патронов, испорченного оружия (и советского, и немецкого) множество. А метрах в пятистах по улице Старополоцкой – подбитые танки. Стайка ребят, и я среди них, постоянно возле машин. Бывало, подрывались, особенно когда в костры бросали снаряды, патроны. Очень уж эффектно трещало, рвалось и громыхало. Взрослые, конечно, ругались, запрещали, но разве уследишь за 7–8-летними сорванцами. Вольная жизнь, а что желудок пуст, как-то забывалось. К вечеру чего-нибудь и перекусишь, то бульбину, то кусочек хлеба. Меня почему-то все жалели и чуть-чуть подкармливали. Жизнь продолжалась веселая и полуголодная. Мои товарищи – двоюродный брат Миша, многочисленные дети Сорочкиных, Вавиловых, Карнауховых.
Соседний дом (а это уже улица Старополоцкая) принадлежал Сорочкиным. Дом уцелел, сохранился. Хозяйственные постройки ближе к огороду, а там и овраг. Местность пересеченная, раздолье для игр и пряток. Так вот в этой семье было десять детей. Пятеро взрослых – фронтовики, из них двое девчат – Фаня и Лиза. Демобилизовались, приехали в военной форме с медалями и орденами (связистки). Нам, малышне, интересны их рассказы, и мы жадно впитываем военную терминологию.
Старик Сорочкин крестьянского типа – держит корову. Когда приходит время заготовки сена, нас тоже привлекают – подгрести, поднести. Сено укладывают на сеновал, до единой травинки. Иногда младшим детям разрешают ночевать в сеннике. Они приглашают и нас, своих товарищей.
Сорочкина – мать-героиня, бойкая (палец в рот не клади) женщина. Она вернулась в Городок в 1944 году, а дом абсолютно пуст – всю обстановку растащили. Не стесняясь, ходит по хатам: «Маруся! Это мой буфет!» И называет приметы. Маруся беспрекословно возвращает. У Фроси находится двуспальная кровать, у Татьяны – диван. Таким образом, она смогла почти полностью восстановить довоенную обстановку. Другим это не удавалось: вроде моя, знакомая вещь, но скажешь – обидишь знакомую, подругу. Хорошо, что не попало в руки полицаям.
По рассказам местных, переживших оккупацию, сразу же после ухода советской власти из окрестных деревень понаехали крестьяне. Они заходили в магазины, забирали продукты – муку, соль и все, что попадалось под руку, а заодно наведывались в опустевшие еврейские дома и квартиры. Набив возы, разъезжались. Видя это, не отставали и соседи – «зачем добру пропадать». Об этом не прочтешь в художественной литературе, стыдливо упоминающей о полицаях. Но, ведомые инстинктом легкой наживы, брали, хватали многие, даже вполне добропорядочные люди. Так было. И узнавали многое о многих.
Сестру по дороге в школу останавливает старуха-крестьянка: «Дачушка, цi ты жыдоўка?» – «Жыдоўка, бабушка, жыдоўка!» – «Hi ж вы яшчэ засталіся жывыя? Вас жа столькі перабілі». И следует рассказ очевидца, как все происходило. Оказывается, красавица дочь главного врача района Инна Бакштаева, окончившая до войны 8 классов, была у немцев переводчицей, выслеживала неблагонадежных и семьи партизан. Ее подсаживали в камеры, а потом она доносила. Хороший друг отца М. Вожык директорствовал при немцах – учил в школе белорусских детей уважать «новый порядок» и соответствующую атрибутику. Чирвинская Галина, старшеклассница, «дружила» с фашистским офицером, а когда его убили партизаны, одетая в траур, стенала: «Лучше бы ихних сто уничтожили за одного нашего «немца». Потом они свое отсидели, вернулись и вели обычную жизнь. Никто не может достоверно утверждать, оступился ли человек случайно, беспокоясь за свою жизнь и благополучие, или однажды впитавшийся яд фашизма закрепился, а потом передался потомкам в виде бытового антисемитизма. Бывали рассказы и более жуткие...
Дети, мы часто видели, как ходила по улицам Городка деревенская женщина с распущенными волосами, босая, в длинной холщовой юбке... летом и глубокой осенью. «Трополка идет, Трополка!» – и стайка ребятишек бежит следом за ней, улюлюкает, свистит и бросает в нее грязь, а часто и камни. Жестокие дети жестокого времени. Она никогда не оборачивалась, не гналась за нами, а продолжала идти, волоча ноги и что-то бормоча себе под нос. Говорили, что до войны была она замужем за евреем и родила от него двух сыновей: один был светленький – в мать, другой был смуглый, чернявый – в отца. Когда немцы с подручными полицаями стали сгонять евреев в гетто, точно выполнила приказ – отдала смугленького на погибель. Хоть смугленький, хоть беленький – одна кровь, одна плоть. И не выдержало материнское сердце, тронулась умом... искала чернявенького-кучерявенького. Все это было на слуху в первое послевоенное лето.
А еще часто наши игры и беготню по пыльным улицам прерывали стада коров, которых гнали из Германии в соответствии с репарациями (один из способов возмещения убытков разрушенной стране). Крупные, выхоленные черно-пестрые «немки» с хорошо сформированным выменем вальяжно проходили по городу, растекаясь по хозяйствам.
Кончалось лето. С 1 сентября начинался учебный год, И нужно было записываться в школу. Помню, собрали записавшихся в какую-то частную избу, всех скопом – и малолеток, таких как я, и переростков (10–12 лет). Точно уже не помню, то ли это был первый класс, то ли все четыре класса начальной школы. Учительница, молодая белокурая девушка (к стыду своему, не помню ни имени, ни фамилии первой учительницы), среди шума пыталась на фанере написать первые буквы алфавита. Тетрадок не было, писали на грубых лоскутах оберточной бумаги, предварительно разлиновав ее. Каждому выдали карандаш. Учеба давалась легко, очень рано пристрастился к чтению (уже функционировала районная библиотека). Чтение помогало забыть о еде, успокаивало и вдохновляло, ссорило и мирило с мальчишками.
Любовь к печатному слову сохранилась на всю жизнь. И сейчас, на склоне лет, открывая научный журнал или художественную вещь, с трепетом пробегаю строчки абзац за абзацем. Быстро ориентируясь, нахожу главное, отметаю мусор и авторский выпендреж – оценка готова. Чтение – лекарство от многих бед, но без критического разбора, без примерки на себя ничему не учит.
Жизнь продолжается. Дело идет к зиме, и находиться в продуваемом коридоре становится невозможно. Беготня матери по инстанциям дает результат – нас подселяют к семье партизан Солоненко по улице Старополоцкой, 5. Этот бывший еврейский дом на высоком фундаменте существует по сей день. В нем при входе отдельная пятиметровая комната. Там мы размещаем старую кровать и сбитый дощатый стол – всю нашу мебель. Все остальное практически занимает семья Ванюши Солоненко (капитан Красной Армии) и партизанки Надежды Федоровны Солоненко. Он красавец мужчина, служит в милиции, часто выезжает на ликвидацию еще прячущихся в лесах полицаев. Она тоже работает в милиции, в паспортном отделе. Хорошая, молодая, красивая пара. У них годовалая девочка Инночка, постоянно играю с ней. Но интереснее со сверстниками.
Места у нас гористые, зимой раздолье, да вот беда – нет санок, нет лыж. И тогда (голь на выдумки хитра) делаем «ледышки». Рецепт их изготовления прост: дощечку обмазывают ровным слоем коровяка и выставляют на мороз – «санки» готовы. На них можно сесть, подняв ноги, а лучше лечь животом – и мчишься с горы вниз. Самая крутая и скользкая гора – Чайная. Это основной путь из центра города к нам на окраину, на Староневельскую улицу. Внизу горы река Горожанка, через нее старый деревянный мост. Особый шик – пролететь на ледышке с горы через мост на улицу. Ледышка крутится под тобой, меняет направление – и вместо моста летишь в речку, на лед. Однажды подо мной лед треснул, и я попал в полынью. Глубина небольшая, по плечи. Вышел на берег, одежда – в броню. Так, громыхая и плача, бежал к дому с километр. Обошлось.
Потом у детей из более зажиточных семей появились коньки с загнутыми округленными носами – снегурки. Счастливый обладатель мог на определенных условиях одолжить их тебе на час, два. Предел мечтаний – подвязать снегурки к поношенным валенкам веревками спереди и у пятки, прикрутить туго палочками – так, чтобы нога не шелохнулась, – и с горы.
Игры на воздухе и растущий организм требовали питания, но его не было, точнее, оно было скудным. Мерзлая картошка, бураки, изредка хлеб – его раздавали но нормам только работающим. Мать стабильно не работала – когда дело доходило до анкеты, где нужно было указать, что муж репрессирован, следовал оргвывод. В Городке не соврешь, не утаишь – все друг про друга знали. Выкручивались, помогали подруги деревенские, более удачливые знакомые. Да и хозяйка, Надежда Федоровна, не скупилась на тарелку супа для меня.
А потом, осенью 1946 года, появился демобилизованный хозяин дома – Сморгонский. Родители его погибли в гетто. Дом он продал, переехал в Витебск. В более поздние 1970-е годы стал руководителем крупного пригородного колхоза им. Кирова Витебского района.
Естественно, жильцам продаваемого дома нужно убираться. Солоненкам, людям заслуженным, выделили дом, оставшийся от полицая, в Заречной Слободе. Куда же деваться нам? Только в сарай к соседке Ганне. Почти месяц прожили в протекающем и продуваемом сарае. Осень, сыро и холодно. И все-таки после настойчивых ходок |в pайисполком нас подселили в старый домишко по Стаpoневельской улице, ближе к мосту. Хозяйка, оставшаяся в живых девушка, не стала продавать дом: «Пусть живут, кто живет» – и уехала в город Лепель (благородный поступок). В доме, на большей его половине, жил Виктор, секретарь райкома комсомола, бывший партизан, с женой Линой, кстати, родом из Минска. Детей у них на тот момент не было. Когда уходили на работу, квартиру закрывали на ключ. Общения с ними почти не было, в основном с Полиной. Посреди хаты – русская печь. За нею размещались кровать и тумбочка двух сестер. Старшая, Мария, работала бухгалтером в РАЙПО, младшая, Галя, училась в школе. Нам же осталось у порога в проходе небольшое местечко для старой кровати, которую отгородили занавеской, ну и «буржуйка» (бочка, приспособленная под печь). Вот и все жилье «за занавеской». Сестры держали корову, летом я с Галей пас ее в пойме реки.
Однажды зимой к нам в дом заглянуло «чудовище» – пленный немец. В ту пору их возили из витебского лагеря военнопленных на строительство разрушенных зданий в райцентры. Привезли и в Городок. Время было голодное, и конвойные снисходительно смотрели на отлучки пленных по домам в поисках пищи. На вошедшем шинель висела мешком, да это меньше всего походило на одежду – что-то помятое, прожженное, не защищавшее от лютого мороза. На ногах какие-то башмаки на деревянной подошве, производившие при движении странный стук. На голове пилотка, надвинутая на уши и обмотанная платком. Высокий ростом, он, очевидно, страдал от голода больше других.
«Essen, essen, – умоляюще просит он, протягивая руку. – Brot, Brot» («Хлеба, хлеба»). – «Хлеба нет, а вот бурачков могу дать», – говорит мать, вынимая из-под кровати (наше хранилище) несколько бурачков и кладя ему в руки. «О, danke schon» – на глазах немца слезы. Два голодающих представителя двух народов. Тому, кто пережил полуголодное существование, открывается великая жажда жизни, уничтожающая все суетное, все, что ломает и коверкает душу. Нас не интересовало, в каких частях он служил, убивал ли мирных жителей в составе спецподразделений, или был обычным фронтовиком. Возможно, в первый год войны он был одним из тех, кто обгонял нас, беженцев. Надменно сжатый рот, тяжелый подбородок, презрение к плетущейся по пыльной проселочной дороге толпе олицетворяли мощь нацистского государства. Но сейчас перед нами стоял собрат по голоду, страшная сила которого кружит голову, сушит мышцы, рождает отчаяние и безразличие. Голодный человек вне национальности, вне возраста и пола. Он особый, другой. Подать такому – великое благодеяние.
***
Весной, когда Горожанка разливалась и подтопляла прибрежные места, связь с Заречной Слободой прерывалась. Перед весенними каникулами (второй класс) Солоненко Надежда Федоровна забрала меня, чтобы чуток подкормить. Она ждала второго ребенка, Инне было уже года три. Однажды вечером она пекла блины к ужину, ожидая мужа. Угостила и меня, но я, не рассчитав сил, видно, переел. Ночью начались рези в желудке – нужно бежать во двор. Спросонья куда-то влетел, сделал «черное дело» и, облегченный, спокойно улегся спать. Утром выяснилось, что все случилось в спальне. Надя посмеялась, но меня обуял неимоверный стыд, первый, но не последний в моей жизни. Не дожидаясь завтрака, набросил одежонку и по каким-то мосткам перебрался через речку. С тех пор в гости к ним не заглядывал...
В апреле 1947 года произошла первая послевоенная денежная реформа. Сути ее в то время не понимал, но накрепко запомнил, что в ларьке МТС можно было за три рубля свободно купить килограмм серого (в народе – «черного») хлеба. Впервые отведал его вдоволь. Но не хлебом единым...
С ранней весны и летом ходили собирать щавель, летом – малину. Собирались группами по 5–10 человек и до восхода солнца шли на Воробьевы горы. Малины – тьма, крупная, сочная, сладкая – одну в рот, другую в посудину. Собирай, не ленись, алая ягода – дань природы живым от навеки ушедших в мир иной в этих же местах.
Мать посылает меня продавать излишки малины на Центральную улицу. Сделали бумажные кулечки. Я сижу, опустив голову. На вопросы о цене отвечаю сбивчиво. Mне необычайно стыдно продавать. Свое, не украденное, а стыдно. Это первый и последний в моей жизни опыт торговли. Казалось бы, почему бы и не продавать свое? Нет же, мешает что-то – видно, не было среди моих предков торгашей, выворачивающихся наизнанку, лишь бы всунуть товар.
А сегодня девчонки, едва окончив школу и торговые курсы, так ловко обсчитывают покупателей. Нагло врут, не опуская глаз, а мне опять-таки стыдно за них. Молча забираю сдачу и ухожу из магазина. Наши сегодняшние рыночные отношения не являются двигателем прогресса. Вместо гибкого ценообразования, увеличивающего товарооборот, постоянно растущие цены на любой товар, даже если это его распродажа. До цивилизованного нашему рынку далеко. Это отступление...
А в малину мы продолжали ходить, и однажды я ею объелся. Поднялась температура, вызвали врача и отправили меня в районную больницу. Потом в больницу попала мать: ходила собирать щавель, напоролась на ржавую колючую проволоку, и на голени образовалась язва, трофическая, долго не заживавшая.
Дело шло к началу нового учебного года (я перешел в третий класс). В начале октября рано темнеет, поэтому мы с сестрой (мать в больнице) и все соседи уже спали. Вдруг раздается стук в окошко. Просыпаемся. Сестра спрашивает: «Кто там?» – «Роза Шофман и дети здесь живут?» – «Здесь». – «Я – ваш отец!». Зажигаем коптилку, в тусклом свете с трудом различаем невысокого мужчину с фанерным чемоданчиком, в сером плаще и парусиновых сапогах. Он обнял и поцеловал нас. Я молча смотрю на незнакомого дядьку. Сестра плачет, а потом что-то долго рассказывает отцу. Я засыпаю. Так произошла встреча с отцом. Утром я ушел в школу с подарком – красивой японской авторучкой, которую мои одноклассники быстро сломали. Но еще очень долго я не называл отца отцом, старался обходиться неопределенными междометиями.
О РОДИТЕЛЯХ
Как пишут в автобиографии, отец – Шофман Исаак Семенович, мать – Шофман Роза Львовна, урожденная Кузнецова. Отец родился в сентябре 1903 года, мать – в августе 1906 года. Он был первым ребенком в семье Шофмана Симхи Дотовича, 1873 года рождения, и Шофман (Поверенная) Баси Авсеевны, 1883 года.
Дед сапожничал. Мягкий по натуре, он очень любил детей, работу (она могла быть или не быть – в углу могла быть гора обуви, но чаще он пустовал) и баню. Дед ремонтировал и тачал сапоги не самой зажиточной части горожан. Набойки, латки, подошвы ставились обычно под честное слово, что работа будет проплачена. Кто платил сразу, кто позже, а кое-кто забывал вовсе. Дед юморил, забывал про долги – достатка во все возраставшей семье не было. По воспоминаниям родных, в иные дни не было даже хлеба, и семья обходилась бульбой и селедочным рассолом. Глава семьи не был особо религиозным. Приглашали десятым на молитву – шел, если работы было мало, если много – отказывался. Похоже, большими познаниями в Торе он не обладал. Страстью его была баня. Очень любил париться и проводил в бане целый день. Накануне банного дня ему готовили смену белья и веник, а волшебство начиналось прямо с утра. Городская баня – это своеобразный клуб, где обсуждали последние новости, горячо и страстно спорили. Словом, это был день отдыха, когда в среде себе подобных ремесленников забывались тяготы жизни, расправлялись плечи и открывались рты даже у малоразговорчивых людей. Кончался банный день тем, что часто в потемках дед, перепутав белье, приходил не в своем, и значительно худшем, чем свое. Потом происходил обмен, но бабушка гневалась и упрекала супруга. Она была на десять лет младше деда, характер имела решительный и жесткий. Ее отец был плотником, физически крепким человеком. Никто не смел ее обидеть ни словом, ни делом. По каким-то делам она была даже на приеме у витебского губернатора и добилась положительного решения. А в советское время, когда пришлось бороться за своего сына, решительность ее не имела успеха. Власть сама оказалась более решительной и жестокой, причудливо корежившей судьбы невинных людей. Но это будет позднее. А пока бабушка вела домашнее хозяйство, хотя дома, собственного, и не было, а был съемный угол. Очень любила огород, полола, ухаживала за ним, все содержала в идеальном порядке.
Время шло, рождались дети: после отца – Оля (1906), Софья (1910), Аркадий (1913) и Даниил (1918). Уже с восьми лет отец помогал деду: сучил дратву, умел делать деревянные гвозди из осины, набивать набойки. Но и учился с упоением. Тяга к знаниям была высокой. По настоянию Ц. Долгопольского, просветителя и известного писателя, отца определили за казенный счет в городское народное училище, где преподавание велось на русском языке. Окончил училище с отличием. В революционное время этих знаний оказалось достаточно, чтобы в 1921 году по комсомольской путевке поступить в Петроградский университет и закончить юридический факультет.
Мать – из семьи деревенских евреев, родилась в д. Веремеевке, недалеко от Городка. Дед по матери, Лейба Кузнецов, арендовал у помещика кузню, работал в ней кузнецом. Скорее всего, фамилия произошла от ремесла. У деда было несколько братьев, и весь клан жил в деревне. Окрестьянились, держали коров, овец, коз. О родственниках с этой стороны мне мало известно. Знаю только, что у деда от второго брака родилось три дочери – Маня, Роза (моя мать), Рая. Все дочери – красавицы. Особенно выделялась средняя – Роза. Смотрю на фото: совершеннейшая красота, тонкие черты лица, аккуратный тонкий носик, пышные темно-русые вьющиеся волосы и при этом – высокая, статная. Только судьба ей досталась трудная. Жили по деревенским понятиям в достатке – хлеб был и к хлебу. Труднее было с одеждой. Красивым девицам хотелось прогуляться с подругами, но беда: кофточка была одна на троих, юбка – одна на двоих, обувки тоже не хватало.
Во время Первой мировой войны дед ездил на заработки в Петроград на Путиловский завод. Страна остро нуждалась в рабочих руках, поскольку многие квалифицированные работники были призваны на фронт. Но вот незадача – рабочие евреи не имели права на жительство в столице. Обходили строгие запреты – днем трудились в цехах, а ночью ютились в захолустных ночлежках. Полиция усердствовала, устраивала облавы на незаконно проживающих в столице и по этапу отправляла по местам постоянного проживания. Приходилось прятаться, переходить из одного дома в другой, таиться в закоулках трущоб. Однажды дед вместе с другими горемыками был пойман полицией. При обыске и составлении списков дед спросил у пристава: «Ваше благородие, ведь рабочие нужны, мы не преступники, ничего плохого не делаем. Почему не дают работать и помогать семьям?»
Ответ полицейского чиновника, находившегося в благодушном настроении, долго передавался дочерям в деревенской семье деда: «Вы инородцы, и должны оставаться таковыми». Вот, оказывается, в чем корень зла – в инородстве.
Не знаю, были ли у деда в кузнице подручные, но знаю точно, мастером он был отменным: кому подкову, кому плужок, кому крючок и т. д. Заказчики – окрестные крестьяне. Не у всех была возможность рассчитаться сразу – верили на слово. Осенью, после завершения уборочных работ, дед запрягал лошадь и объезжал окрестные деревни. И каждый должник рассчитывался, чаще всего натурой: яйцами, маслом, крынкой сметаны, холстиной. Пропитания на зиму хватало, с одеждой и обувью было туго. Обувь, которую чинили по несколько раз, носили ближайшему сапожнику на Старополоцкой улице, Шофману. Там-то девочка, потом девушка, Роза впервые обратила внимание на мальчика, который усердно чинил обувь, помогая отцу. Любовь пришла в самые трудные годы революции и гражданской войны.
Отец был активным комсомольцем, участником частей особого назначения. По случаю 50-летия комсомола отцу пришло специальное поздравление. Но суть не в этом. Главное, что перед молодым человеком из бедной семьи открылась возможность участвовать в общественной жизни. Потом была учеба: предлагали путевки в Москву, в коммунистический университет им. Я. Свердлова, и в обычный вуз – Петроградский университет. Выбравшие Москву были расстреляны в 1937–1938 годах. Отец инстинктивно выбрал Питер – жизнь, трудную, порою на грани срыва, но... жизнь.
Молодость брала свое, отец с матерью переписывались, обменивались фото. Сохранившиеся надписи на оборотной стороне фотографий – свидетельства высоких чувств. И когда отец, студент последнего курса, объявил родителям о решении жениться, бабушка Бася упала в обморок. В ее планы не входила ранняя женитьба сына-первенца, да еще на бедной, хоть и красивой, деревенской девушке. Оказывается, на отца положила глаз рыжеволосая дочь Шубика, состоятельного по местным меркам «фабриканта» – вместе с двумя наемными рабочими он занимался обработкой (выделкой) шкур. Отец проявил твердость характера и женился. Работал в коллегии адвокатов, защитником по гражданским делам в Улле, Освее, Лепеле.
Часто думаю, почему отец, имея возможность в 1920-е годы делать карьеру в органах подавления, в прокуратуре, судействе, предпочел скромную работу в адвокатуре в качестве защитника простых людей? Очевидно, обладая аналитическим складом ума, он обнаружил изъяны системы раннего социализма, несоответствия слов делам. В качестве защитника (он выигрывал много дел) хоть как-то мог помочь трудовому люду. До последних дней в его книжном шкафу сохранились труды Ф. Кони, которого он считал образцом служения Истине.
С экрана телевизора смотрю на сегодняшних преуспевающих адвокатов – Генриха Падву, Генриха Резника и др. Выхоленные, лощеные, презрительно оттопырив губы, сквозь зубы цедят слова о законе, о подзащитных. Кому они служат? Истине? Закону? Кого защищают? Купленные на корню, слуги его Величества Капитала, они не скрывают этого и потому неадекватны в своих речах и поведении. Их бы в 1920–1930-е годы! Уж обличители из них точно получились бы. Новые времена, новые песни...
Между тем отец, уже имея семью и маленького ребенка, оказывал помощь родителям, братьям, сестрам. За исключением старшей сестры, вышедшей замуж, все учились и работали. Старшая сестра, Оля, работала с мужем на фабрике в Харькове. Вторая сестра, Софья, окончила еврейский педтехникум, потом физмат БГУ, работали учительницей в Сенно до самой войны. Особенно дружен был отец с младшим братом Аркадием, который, окончив школу, тоже поступил в Петроградский университет и в дальнейшем стал крупным ученым в области древней истории, автором крупнейших работ по истории Македонии. О нем я еще буду упоминать, потому что из родственников наиболее близко был знаком именно ним. Он оставил значительный след в моей жизни, как пример служения науке.
Подрастал и младший брат Даня, ставший известным художником, членом Союза художников СССР. Пока же учился в Витебском художественном училище под руководством известного Ю. Пэна.
Как старший, отец всегда приходил на помощь. В 1932 году на Украине был голодомор. Он коснулся не только крестьян, но и горожан, хоть и в меньшей степени. У Оли умирает муж, и она с двумя маленькими детьми возвращается к родителям в Городок, на Староневельскую улицу. К этому времени отец уже в Городке, живет в двухкомнатной квартире в центре с удобствами во дворе (а других и не было). Он оставил адвокатскую деятельность и стал преподавать историю в городокской средней школе, пользовался большим авторитетом у преподавателей и учеников.
Для того чтобы поддержать сестру, отец покупает корову, сарай, платит за сенокос (по местному «пожня»). Молоко делят на три семьи – один день нам, другой – тетке, третий – родителям. И так в течение нескольких лет. Отец был гостеприимным человеком. В квартире постоянно собирались коллеги-учителя, играли в шахматы, домино.
В Санкт-Петербурге живет поэт Борис Верховский, ветеран Великой Отечественной войны, ученик отца. Дожив до 90 лет и сохранив ум и прекрасную память, он много писал о Городке, его земляках, выдающихся и просто тружениках. В частности, у него есть стихотворение, посвященное моему отцу.
ИСТОРИК
Был невысок он ростом, молодым,
Каким-то внутренним горел он светом.
Историк Шофман помнится таким,
Увлекший нас тогда своим предметом.
Захватывал рассказом ярким он
О взятии Бастилии народом.
Близки нам стали Робеспьер, Дантон,
Марат, девизы братства и свободы.
Он задавал вопросы, и весь класс
Вверх поднимал с энтузиазмом руки.
Звонок не радовал в то время нас,
Ведь на уроке мы не знали скуки.
Но грянул черный год тридцать седьмой,
Не стало Шофмана – «врага народа».
Был оклеветан он душою злой,
И канул человек, как будто в воду.
Я знал, что были у него жена
И дочь, но их судьба мне не известна...
Да будут прокляты те времена
Со стуком ночью в двери и арестом.
* * *
Ему, когда отца арестовали,
Исполнилось два месяца всего.
И, слава Богу, что в те дни печали
Не понимал мальчонка ничего.
Но, став взрослее, сын «врага народа»
Сам испытал, как тяжек этот крест.
Знал униженья, бедность и невзгоды,
Лишь в письмах – «папа», из далеких мест.
Позднее он, учась в начальной школе,
Впервые встретился с родным отцом.
До возвращения его на волю
Был с ним по фотографии знаком.
Но вскоре вновь отец тюрьму изведал.
Ты будешь видеть, мол, во сне покой.
Вдруг – смерть вождя. И кончились все беды.
Кто выжил, тот пришел совсем домой.
Две реабилитации, а годы
Разлуки долгой со своей семьей –
Кто их вернет лишенному свободы,
Не знавшему проступка за собой?
Назло тем темным силам, что хотели
Посеять страх, продолжив в двери стук,
Его прекрасный сын добился цели –
Он стал ученым, доктором наук.
Он мой земляк, я им горжусь по праву,
Его отцом, учителем моим.
Мне люди эти по сердцу и нраву
Настроем душ и обликом своим.
11.04.2001 г.
Сборник стихов попал в городокский музей, где я впервые узнал о Б. Верховском. Написал ему письмо, представился. С тех пор в течение десяти лет мы переписываемся, coзваниваемся. С его слов я много нового узнал про отца: о том, что он увлекался игрой в крокет в городском парке, руководил райкомом профсоюза работников просвещения («працьасветы»). И преподавателем был «от бога»: не только увлеченно рассказывал, но и сопровождал сказанное схемами (если речь шла о битвах), рисунками, плакатами, над которыми трудился по вечерам. На его уроках даже самые хулиганистые ученики Николай Краснощеков и Виктор Пирятинский внимательно слушали и хорошо отвечали. Словом, человек был увлеченный, имевший свою точку зрения и аргументировано отстаивающие ее, яркий и неординарный. Да еще и жена у него была красавицей. По местным понятиям, человек достиг всего.
А вот в партии он не был. Точнее, был в комсомоле, а потом некоторое время и членом РКП(б) в первые годы студенчества. Студенты жили трудно, без стипендий (только-только окончилась гражданская война), потому организовывали «коммуны», работали (отец сапожничал), и все шло в общий котел – на питание. Однажды недосчитались пары починенных сапог. Собрали партячейку и обвинили отца в пропаже. Не имея к этому никакого отношения, он обиделся на товарищей и перестал посещать партсобрания, что автоматически вело к исключению. Вызывали в василеостровский райком – он не явился. На этом и окончились партийные дела. Об этом мне рассказывал дядя Аркадий, занимавшийся одно время в Ленинградском архиве. Профессор Аркадий Шофман всегда мне внушал: «Профессором должен был стать мой брат Исаак». Не свершилось. По твердости характера, стремлению искать и служить истине он не вписывался в систему, таких она отторгала, независимо от национальности и социального происхождения. Думаю, что все это стало предтечей сломанной жизни и его, и семьи.
Дело шло к 1937 расстрельному году. Набирал обороты маховик репрессий. В стране, где все планировалось, доводились планы и на аресты по районам, по сельским советам.
В 2010 году в Витебском областном комитете госбезопасности меня познакомили с «делом» отца. В тощенькой серенькой папочке умещалось два «дела» – на Шофмана И. С. и Блантера А. (друг отца, родом из Полоцка, человек болезненный, умер в Витебской тюрьме через несколько месяцев после ареста).
В присутствии работника КГБ листаю страницы, касающиеся отца, про Блантера следует перелистывать не читая. Записывать нельзя, только запоминать.
Поразила меня одна деталь: за год до ареста, когда меня не было и в проекте, на отца начали собирать компромат, помеченный июнем 1936 года. Запомнил я суть обвинений и фамилии тех, кто давал показания. Их четверо.
Учитель Олег Бородич сообщал, что, называя хулигана Н. Краснощекова «лейтенантом», заводилой, И. Шофман оскорбил Красную Армию, кроме того, он подчеркивал роль народников в революционном движении, что шло вразрез с линией партии.
Эмма Рудницкая, директор еврейского детдома, орденоноска и жена заведующего районо, сообщала, что И. Шофман обладает независимым характером: во время Профсоюзных конференций он вставал и выходил. Это квалифицировалось как неуважение к постановлениям, решениям конференции, тем более что на ней (конференции) присутствовал сам секретарь райкома.
Латыш Вальдемар Антонович Корт, директор семилетней городокской школы, почти слово в слово повторяет обвинения Э. Рудницкой о трудном, заносчивом характере отца, о пропусках им заседаний.
И лишь Гаудберг, завхоз какой-то школы, на все вопросы следователя отвечает: «не знаю», «неизвестно» и «ничего плохого про Шофмана сказать не могу».
Конечно, все вызовы к следователю (кстати, И. Шиферштейну) держались в тайне десятки лет, вплоть до развала СССР. Возможно, где-то живут потомки «обвинителей». Пусть они никогда не узнают о роли своих дедушек и бабушек в терроре 1937 года, исковеркавшем жизнь и судьбу массы людей (отец лишь капля в общем море невинно убиенных, невинно осужденных). Вполне интернациональный коллектив клеветников и доносчиков. Так, где тут «еврейская сплоченность, еврейский коллективизм», о котором так часто твердят недоброжелатели, когда хотят подчеркнуть отрицательные качества народа? Не сработал? Или проявляется в период великих бедствий? Конкуренция же друг с другом – величайшая. С ней мне приходилось сталкиваться в жизни не единожды. Но это, как говорится, другая история.
Пока же отец увлеченно работает в школе. Появляется второй ребенок – я. А через два месяца отца забирают, предварительно проведя обыск. Перевернули квартиру вверх дном. Что искали? Им одним известно. У отца была приличная библиотека со всеми томами первой советской энциклопедии. Растрепали, порвали... словом, погром. Увели... надолго. Городок бурлит: «Взяли Исаака Шофмана... Исаака... Исаака», хотя аресты были и раньше. Постепенно они стали «нормой». Бабка и мать в отчаянии обивают пороги начальников: за что? за какие провинности? Все таинственно, глухо. Лишь когда узнали, что партию арестованных будут отправлять, собралась толпа у здания каталажки, и на выходе отец махнул рукой в сторону Витебска – дескать, отправляют в Витебск. И было отцу в это время 34 года, а матери – 31. Самый цветущий и в творческом, и в бытовом плане возраст. Потом будут следствие и содержание в подвалах «губернаторского дома», пересыльная тюрьма и отправка в дальневосточные лагеря на строительство Байкало-Амурской магистрали возле поселка Тында.
Отец рассказывал, как было. В подвалах людей – как селедок в бочке, и арестованные в основном стояли. На нарах те, кто побывал у следователя на допросе. Командир эскадрильи, базирующейся под Витебском, должен был сознаться, что хотел разбомбить мосты через Западную Двину. Поляк по национальности (значит, агент дефензивы, польской разведки) доказывал, что он истинный коммунист. Это вызывало особую ярость следователей – его избивали. Разные по положению в обществе, по социальному и национальному составу люди находились в камере. Крестьянин из глухой деревни обвинялся в том, что хотел сокрушить мощь Красной Армии тем, что натер холку колхозной лошади, плохо закрепив седелку.
По А. Я. Вышинскому, признание – царица доказательств. Признался – виновен. Признания выбивались побоями и пытками (зажимали гениталии в дверях). При таких способах получения признаний неудивительно, что отец подписал все «обвинения», стал «врагом народа», «контрреволюционером», получив статью 58 прим и свои 10 лет лагерей с правом переписки. Та же статья с дополнением «без права переписки» означала расстрел...
Дальше были пересылки, конечная станция – Облучье. Выходили из вагонов прямо в снег, устанавливали палатки на сто человек. «Враги народа» были вместе с уголовниками – ворами, бандитами, убийцами. Каждый заключенный старался свои пожитки держать при себе. Тем не менее, как только смеркалось, начинали шустрить малолетние уголовники: тащили все, что представляло ценность, и относили это паханам. Отец рассказывал о двух случаях, когда был на волосок от смерти.
Первый, когда везли на машинах через горные перевалы в Тынду. Какому-то уголовнику понравилось место, занятое отцом. Предложил поменяться, отец отказался. Хватает отца за грудки (здоровый был), еще бы мгновение – и за борт. Вмешался пахан: «Его не трогать, земляк из Белоруссии».
Второй – непосредственно на строительстве. Десятник отмерял каждому задание – выбрать определенную кубатуру грунта. Уголовники старались не работать. Сидят, отдыхают. Как только увидят, что кто-то из «врагов народа» близок к завершению задания, тотчас посылают своего поменяться местами. Однажды такой тип подвалил к отцу и предложил, и очень настойчиво, все начать сначала. Можно представить состояние человека, который практически завершил дневное задание (это означало конец работе, потом построение и поход к баракам). Взбешенный, отец взмахнул лопатой и опустил на голову уголовника. В последний момент бригадир, оказавшийся рядом, ударил по руке. Острие лопаты по касательной прошлось по плечу побледневшего уголовника, разорвав ватник, – больше отца не трогали.
Отношения политических и уголовников достаточно хорошо описаны в «Колымских рассказах» Д. Шаламова, повестях Л. Разгона, А. Солженицына и т. д.
Во время Отечественной войны, чтобы не сгнить в лагере, подавали заявления на фронт, дабы кровью смыть «преступления», которых не совершали. Так вот, со слов отца, матерым уголовникам, убийцам через штрафбаты такая возможность предоставлялась, «врагам народа» – ни разу.
О труде в лагерях написано много. Лишь к концу и войны отец попадает в систему гулаговских совхозов в Амурскую область, а это уже значительное облегчение… В пределах хозяйства ты расконвоирован. Как человека с высшим образованием его назначают экономистом. Потом на сельскохозяйственные работы наряду с зэками привлекают пленных японцев. Приближалось окончание десятилетнего срока. Майор, руководитель совхоза, говорил отцу в откровенной беседе: «Исаак Семенович! Привозите сюда семью, будете на правах вольнонаемного входить в состав руководства хозяйством. Все равно вам не дадут жить в Белоруссии. Заберут повторно». Почему отец не послушался мудрого совета – не мне судить. Очевидно, сильна была тяга к малой родине, к тем местам, где ползал голозадым, где прошли детство и юность, где встретил свою любовь. Уехал, имея на руках справку об освобождении...
Так, в начале октября 1947 года в хибарке, за ситцевой занавеской, состоялась встреча десятилетнего мальчика с незнакомым дядькой – моим отцом.
Леонид Исаакович Шофман, заместитель директора по научной работе РУП «Минская областная сельскохозяйственная опытная станция Академии Наук Беларуси», доктор сельскохозяйственных наук.
|