Поиск по сайту

 RUS  |   ENG 

Михаил Ривкин, Аркадий Шульман
«ПОРОДНЕННЫЕ ВОЙНОЙ.»

Воспоминания Каим Л. Г.

Воспоминания Зиберт Е. Н.

Воспоминания Ивановой И. Г.

Воспоминания Баранова И. А.

Аркадий Шульман
«Я ПРОШЕЛ КРУГАМИ АДА…»

Людмила Хмельницкая
«ИЗ ИСТОРИИ ВИТЕБСКИХ СИНАГОГ»

Ирина Левикова
«КАЗАЛОСЬ, ЧТО ТАКАЯ ЖИЗНЬ – НАВСЕГДА»

Открытие Мемориального знака памяти узников Витебского гетто. 25 июня 2010 г.

Эдуард Менахин
«МЕНАХИНЫ»

Аркадий Шульман
«ХРАНИТЕЛЬ СЕМЕЙНОЙ ПАМЯТИ»

Воспоминания Яловой Р. Х.

Вера Шуфель
«О ТОМ, ЧТО БЫЛО…»

Павел Могилевский
«МОЯ ПРАБАБУШКА»

Аркадий Шульман
«СЕМЬЯ ЛИОЗНЯНСКИХ»

Александр Коварский
«МОЙ ОТЕЦ БЫЛ САПЁРОМ»

Михаил Матлин
«СЕМЬЯ МАТЛИНЫХ»

Лев Полыковский
«ИСТОРИЯ ВИТЕБСКОЙ СЕМЬИ»

Полина Фаликова
«ИСТОРИЯ ОДНОЙ СЕМЬИ»

Владимир Костюкевич
«ДЕВОЧКА ИЗ ГЕТТО»

Вера Кнорринг
«ФОЛЬКЛОРИСТ ИЗ ВИТЕБСКА»

Аркадий Шульман
«НЕОБЫЧНАЯ БИОГРАФИЯ»

Аркадий Шульман
«ВСПОМИНАЯ ВОЕННОЕ ДЕТСТВО»

Жерновков Сергей
«ИОСИФ ТЕЙТЕЛЬБАУМ»

Яков Басин
«ХЕДЕРЫ НА СКАМЬЕ ПОДСУДИМЫХ»

Марк Папиш
«ДОРОГА ДЛИНОЮ В ЖИЗНЬ»

Ефим Гольбрайх
«БЫЛОЙ ВОЙНЫ РАЗРОЗНЕННЫЕ СТРОКИ»

Воспоминания Я. Михлина.

Борис Бейнфест
«О МОИХ ВИТЕБЛЯНАХ»

Инта Серебро
«НА ВОЙНЕ НЕ МОЖЕТ БЫТЬ НЕ СТРАШНО»

Ирина Азевич
«ТАК СРАЖАЛИСЬ ГВАРДЕЙЦЫ»

Александр Блинер
«МОЯ СЕМЬЯ»

Юрий Ивановский
«О МОЕЙ БАБУШКЕ»

Белла Дукаревич
«ЕЖЕДНЕВНО ВСПОМИНАЮ О НИХ»

Владимир Пескин
«СЕМЬЯ ГЕРОЕВ»

Григорий Аронов
«ПАМЯТИ ОТЦА»

Залман Шмейлин
«АВТОПОРТРЕТ НА ФОНЕ…»

Мария Конюкова
«ВНУЧКА И ДОЧЬ МЕДАЛЬЕ»

Дина Каим
«ПОД ЕЕ РУКОВОДСТВОМ ИЗГОТАВЛИВАЛИ ПЕРВЫЙ ПЕНИЦИЛЛИН В СССР»

Анатолий Хаеш
«МОЯ БАБУШКА ФРЕЙДА ШЕВЕЛЕВА, ПО МУЖУ – ИГУДИНА, ЕЕ СЕМЬЯ И ПОТОМКИ»

Вера Ключникова
«МОЯ ЖИЗНЬ»

Роза Левит
«НАЧНУ С НАЧАЛА ПРОШЛОГО ВЕКА»

Сьюзан Левин
«ВСПОМИНАЯ ВИТЕБСКИХ ПРЕДКОВ…»

Аркадий Шульман
«НОВАЯ СИНАГОГА В ВИТЕБСКЕ»

И. Смирнова
«ЗАБЫТЫЙ ФОЛЬКЛОРИСТ ИЗ ВИТЕБСКА»

Яков Шейнин
«ШОЛОМ-АЛЕЙХЕМ В ВИТЕБСКЕ В 1908 ГОДУ»

Константин Карпекин
«ЧТОБЫ ВСЕ МОГЛИ УЧИТЬСЯ»

Р. Мордехай Райхинштейн
«РАВВИНЫ ВИТЕБСКА ДО ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ XIX ВЕКА»

РОЗЫСК РОДСТВЕННИКОВ

Григорий Лесин
«Я ПОМНЮ»

Михаил Ханин
«ГВАРДИИ СТАРШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ ИСААК ХАНИН»

Нисон Йосфин:
«А Я УПРЯМЫЙ»

«ВОСПОМИНАНИЯ О ПОГРОМЕ В НОВКЕ»

Михл Вышецкий
«ЭТО ЖИЗНЬ!»

Наталия Крупица
«БЕЛАРУСЬ-ИЗРАИЛЬ: УЧИТЕЛЬ МАРКА ШАГАЛА И ТАЙНА СЕМЕЙНОЙ РЕЛИКВИИ»

«ХРАНИТЕЛИ ПАМЯТИ. ЭПИЗОДЫ. ВИТЕБСК». Видео.

Витебск в «Российской еврейской энциклопедии»


Залман Шмейлин,
Мельбурн

АВТОПОРТРЕТ НА ФОНЕ…

Родился я 6 сентября 1938 года в белорусском и очень еврейском городе Витебске. Это событие было изначально отягощено некими символами, которые ни мне, ни моим близким долгое время не раскрывались. Будучи единственным мальчиком в семье и получив в наследство от своего деда очень своеобразное имя, имея среди ближайших родственников коэнов, левитов и отца, получившего свое полное образование в хедере, я, тем не менее, не был подвергнут обрезанию. Так что процесс моего прихода в мир как бы не был завершен, а двойственность, возникшая из этой многозначительной ситуации, стала чертой характера и сопровождает меня всю жизнь. В отношении обретенного имени через 60 с лишним лет я писал в стихотворении «Зяма»

Мне имя с рожденья дано, как клеймо
По паспорту Залман, возможно, Шломо.
Красивое имя, высокая честь,
Всего то еврейства, чего во мне есть.
Его я полжизни носил, как ярмо,
На мне как колода висело оно,
Как платье изгоя, как кличка раба,
С рожденья – заплата, с рожденья – судьба.
И каждый с издевкой, какой только мог,
Его мне подвешивал, словно плевок.
Я тщетно боролся, я тщетно взывал,
Я небу проклятья свои посылал,
Но кинул однажды я взгляд на себя
И понял, что имя мое – это Я.

Свою родословную я знаю больше по разговорам, чем по каким-то серьезным документам. Тем не менее, собрав вместе семейные предания, некоторые популярные сведения по истории евреев в России, в которых упоминался купец Бенцион Шмерлинг (именно эту, позже деформированную фамилию я впервые услышал от своих родственников во время похорон отца в Ленинграде в 1972 году), а также записки моей двоюродной сестры Майи, родившейся 82 года назад в Невеле, а ныне живущей в Димоне, на краю пустыни Негев, вывел для себя, что прадед мой был известным поставщиком царской армии во время Крымской кампании 1853–1855 г.г., нажил на этом немалое состояние, кое и прокутил в своей большей части в Риге, в домах с сомнительной репутацией и гостиницах, развлекая местных красоток и устраивая для них ванны с шампанским. Пришел он в Россию из-подо Львова юношей, после разделов Польши и наполеоновских войн и почти сразу попал под Указ 1827 года о рекрутском наборе среди евреев и прослужил в Николаевской армии более 25 лет (так в записках). Он некоторое время пребывал в кантонистах, но иудейство свое сохранил. По окончании Крымской кампании, будучи уже в годах (полагаю лет 46), он женился. В браке у него было три сына, старший из которых – Залман Шмейлин рождения 1856 г. – был моим дедом, а, кроме него, – Мендель и Бейнеш. Сам он поселился в Невеле, но предварительно удачливый и расторопный купец, каким он представлялся своим потомкам, купил неподалеку землю в размере 40 десятин (43,6 га) в селе Томчино, недалеко от железнодорожной станции Полота. На эту землю он и посадил подросших своих детей. Он также построил там деревообделочную фабрику, с которой был связан мой дед, обеспечивая ее лесом. В деревне, ставшей гнездовьем для большой семьи, родился и мой отец в 1900 году. Отец в своих рассказах упоминал о своем деревенском детстве и о бурной купеческой жизни своего деда, но никогда – о его годах солдатчины. Полагаю, что бывших кантонистов в еврейской среде не жаловали. И Бенцион, хотя и остался правоверным иудеем, за более чем четверть века, вполне нахватался «русского» духа. Он понуждал своих детей крестьянствовать, то есть добывать свой хлеб потом, и этот хлеб был горький, у братьев жизнь на земле не задалась. Были тяжбы из-за земли и из-за фабрики, особенно с братом Бейнешем. Разрешились они не в пользу моего деда. Он разорился, и семья бедствовала. Дед был женат дважды. Его первая жена рано умерла, оставив ему двоих детей, и он, как это было принято, взял в жены ее родную сестру Нехаму, мою бабку, с которой прижил еще пятерых. Особым коммерческим или земледельческим талантом дед не обладал, от отца своего в наследство, кроме земли, ничего не получил, занимаясь торговлей лесом, постоянно находился в отъезде, был очень набожен и, страшась в поездках нарушить кашрут, питался одной селедкой, отчего и умер в 54 года от мочекаменной болезни в Питере, в больнице им. Боткина, когда отцу моему не было и 10 лет. Семья осталась без кормильца, и через год отец со своим сводным братом Борисом, которому стукнуло 16, зимой ушел из дома пешком с обозом – наниматься в ученики к часовщику в Питер, где он в 17 лет и встретил революцию.

Отец не рассказывал пространно о годах, проведенных им в Северной Пальмире. Часовщиком он так и не стал, но когда хотел похвалить какие-либо часы, он прикладывал их к уху, долго слушал и загадочно изрекал: «Анкерный ход». И это все. Другой его страстью, оставшейся с того времени, была классическая, «французская» борьба, но не нынешняя, а та, дореволюционная, цирковая. Какие-то брошюры, книги постоянно гостевали в нашем доме с портретами усатых богатырей российского розлива. Иван Заикин, Иван Поддубный – эти имена он произносил с великим уважением. По его признанию, он не пропускал ни одного серьезного соревнования, а они всегда подавались густо, с эпитетами «мировые», «вселенские”, он рассказывал о романтических героях цирковой арены в борцовских трико, выступавших под загадочными масками, о трюках с оливковым маслом, которым по специальной технологии смазывались борцовские торсы, о сломанных ушах, стертых до толщины бумажного листа. В нашем доме всем мужчинам он давал оценку по двум критериям – по весу и по способности потягаться с ним «на уголке». Вес меньше 80 кг он не признавал, а «на уголке» с ним мог тягаться только дядя Ваня, директор спортивного магазина «Динамо», бывший борец и тоже любитель цирка.

Революционные идеи моего родителя в его петербургский период сильно не увлекли, в Гражданской войне он не участвовал и уже после ее окончания был призван на военную службу, от которой осталась какая-то песенка с терпким запахом солдатской казармы, которую он иногда напевал: «Как ты смел исчадье ада, жалкий идиот...» и т.д. Регулярного образования ни отец, ни его братья не получали. Все они закончили, по выражению их матери Нехамы, академию в Скоброво, то есть хедер в соседнем местечке, где был свой раввин. А родовое Томчино после революции опустело. Молодежь не хотела там оставаться и постепенно разъезжалась. В достопамятном июне 1941-го в Томчино жил только старый Мендель с женой. Его пятеро детей к тому времени осели в Москве и Ленинграде. Отпрыски Бейнеша, крепкие хозяева, в 1933-м году попали под раскулачивание и были высланы в Сибирь, а вдовствующая бабка Нехама вместе с последышем – Лелей в начале 30-х перебралась к дочери Рае в Москву.

Менделю было 72 года, когда в деревню пришли немцы. События развивались очень быстро. Его сын попытался вывезти родителей, но дороги были уже перерезаны. Старики стали одной из бесчисленных жертв тотального антисемитского террора – их расстреляли прямо на пепелище собственного дома.

Дорога на Петербург, по которой отец мой ушел из дома «в люди» в 11 лет, была для молодых амбициозных евреев делом обычным. Часто, не добившись больших успехов, они возвращались обратно. Так случилось и с моим отцом, который в 20-е годы уже работал приказчиком в Витебске. И в 1926 г. произошла его встреча с моей матерью Елизаветой Самуиловной Левинсон. Мать моя родилась в Витебске в 1903 г. Отец ее, Самуил Левинсон, умер, когда она была ребенком, и ее воспитывал отчим, но для меня дед Меир Липкин, хасид и коэн. С дедом Меиром косвенно связана история моей эмиграции в Австралию. В своей ранней молодости Меир работал коммивояжером, много ездил, в том числе и по еврейским местечкам Белоруссии. Был он человеком очень живым и остроумным (в его почтенной старости в Москве он подрабатывал ночным сторожем, но имел видное место в синагоге и многие добивались доверительной беседы с ним, чтобы получить дельный совет и консультацию в житейских вопросах) и присмотрел в поездках себе невесту. Как это тогда бывало, родители быстро сговорились и поставили молодых под хупу. Однако, утром Меир имел определенный «цорес». Ибо невесту на свадьбе подменили. Его возмущение было гласом вопиющего в пустыне. «В еврейских семьях младшая не выходит замуж раньше старшей», – таков был окончательный вердикт. Что, очевидно, соответствовало нравам. Зато младшая могла стать преемницей старшей при форс-мажорных обстоятельствах, как это случилось с другим моим дедом. Меир пожил некоторое время в семье, в результате чего появилось двое детей – мальчик и девочка, а потом развелся. Его усеченная семья в 1918 году эмигрировала в Австралию. С ней и связался мой кузен Аркадий Липкин, когда в течение 7 лет ходил в отказниках в Москве. За ним потянулась и наша семья Шмейлиных.

Меиру пришлось немало постараться, чтобы убедить мою бабку Йоху Фейгу Риву, тогда молодую вдову, на повторный брак. Она была красива, эффектна и пользовалась успехом. Это оказался счастливый брак. Они воспитывали семерых детей, всех поставили на ноги, все, как говорится, вышли в люди исключительно силой собственных способностей и воспитанных добродетелей.

С матерью моей и ее родителями связана некая туманная, романтическая история, фрагменты которой у меня сохранились с детства, хотя о ней только шептались. Якобы случилась у моей мамы Лизы в 17 лет большая любовь, да жених родителям не показался – не был достаточно состоятельным, что не соответствовало их представлениям о прочной семье. Жених с горя уехал в Москву добиваться успеха, а возлюбленной обещал вызвать ее, как только устроится. Невеста ждала писем, а дед Меир их перехватывал и аккуратно отправлял в печку. В результате мать моя, отчаявшись ждать, слегла в горячке и серьезно заболела. Едва поставив Лизу на ноги, родители отправили ее в лес лечиться смоляным воздухом, а по возвращении определили работать счетоводом, чтобы мысли занять. Там она и встретилась с моим отцом, работавшим по соседству приказчиком. Мать всю жизнь зачитывалась любовными романами и напевала песенки из известных еврейских оперетт, оттого, очевидно, что в Витебске Еврейский театр был главным очагом культуры: «Ким, ким, ким цу мир...» или: «Мухатенесте майне, мухатенесте гетрайе...»

Они западали в мою детскую, восприимчивую душу, как нечто утаенное, ибо нам, последышам, уже ничего не оставалось – ни языка, ни обычаев, ни аромата особых отношений. Разве только то, что еврейская мама, она и в Африке и в России – «аидише мама».

Моя мать, как и отец, воспитывалась в многодетной семье. У нее было два брата от первого брака бабушки Йохи и два брата и две сестры от второго брака. Семья довольно благополучно угнездилась в Витебске. Но в 30-е годы ее брат Аркадий Левинсон закончил военное училище, специализируясь в области строительства военных аэродромов. Авиация бурно развивалась, и он также стремительно рос по службе. В 1939 году он закончил Академию Генштаба и уже в звании полковника в 33-х летнем возрасте был взят на службу в это высшее ведомство Красной Армии, что немедленно сказалось на его социальном и материальном положении. В его квартире, окнами выходящей на таганские дворы, которую он получил, разменявшись с будущим маршалом Тимошенко, я провел много времени из моего босоногого детства. После войны она стала, как маяк, на который слеталась в Москву вся, разбросанная как взрывом, семья моей матери. Там поселились ее родители и оттуда как бы распространялись флюиды, влияя определенным образом на судьбу ее братьев и сестер и на нашу собственную. Этот дом на Гончарной Набережной пережил свои бури и тоже знал ночные наезды черных воронков. Его знание сохранилось в почти гробовой тишине подъездов, в дежурных вахтершах с вязаньем в руках, острым взглядом ощупывающих каждого входящего, в подчеркнутой высокомерности лифтов, никогда не оскверненных легкомысленными и грязными надписями. Но дядя туда перебрался в конце 1939-го, когда массовые репрессии военных уже прекратились.

Нашу семью война застала в Витебске. Нас было у матери четверо: две сестры – Софа и Зина, близнецы, подростки по 14 лет, сестра Анна 8 лет и я, единственный ребенок мужского пола неполных 3-х лет. Отца призвали на второй день войны. В эвакуацию собрались очень спешно, навсегда оставив уютный домик под красной черепичной крышей на самом берегу Западной Двины. Брали самое необходимое, то, что вся семья могла унести в руках. Ехали мы вместе с трикотажной фабрикой, на которой мать работала бухгалтером. Сразу после отправки эшелон стали бомбить. Когда начиналась атака, поезд останавливался, все выбегали из вагонов. Одни бежали как можно дальше в поле, другие лезли под вагоны. Мать боялась нас растерять, поэтому прятались между рельсами. Было много убитых, раненых. Но мы все-таки продвигались и приехали в какой-то поселок на Урале. Там нас высадили и разместили по домам. Было очень тесно и голодно. Хозяева смотрели косо и недовольно. Им казалось, что слишком много евреев. Там я впервые, несмотря на крайне малый возраст, почувствовал отчужденность от окружающих меня людей за пределами семьи. Матери удалось связаться с Лелей, братом отца, и мы поселились у него в Чердыни. Согласно документам, это произошло 5 июля 1941г., т.е. через две недели после начала войны. Леля (Израиль Шмейлин) был незадолго до этого направлен служить на Северный Урал. Его жена Зина там заведовала местной больницей. Туда же в Чердынь вскоре прибыли мать Лели, бабушка Нехама и его сестра Рая с дочерью Майей. Учитывая, что нас с матерью было пятеро, в доме стало тесно и напряженно. Там мы прожили первую военную зиму. Потом мать забрала нас и перебралась в пос. Шеманиху, той же Молотовской области, куда эвакуировались ее родители вместе с предприятием деда Меера. Это место как-то выпало из моей памяти. Помню только чувство голода, и как я выпрашивал у деда кусочек черного хлеба и ощущение какой-то неизбывной постыдности этого.

Старшим сестрам исполнилось уже по 15 лет, и осенью 1942 года мать отправила их в город Дзержинск Горьковской обл., где ее сестра Маня в качестве молодого специалиста после окончания Харьковского института участвовала в строительстве сверхсекретного химкомбината. Сестры поступили там в химический техникум. В свободное от учебы время они работали на заводе по производству артиллерийских снарядов – делали зачистку резьбы взрывателей. Работа была опасная. При неосторожном обращении снаряды взрывались. Поэтому каждый оператор помещался в отдельную бронированную кабину. Большую часть операторов составляли подростки – девочки и мальчики, ровесники моих сестер. Через несколько месяцев в Дзержинск перебралась и моя мать вместе со мной и сестрой Анной. Мне было уже четыре года, и Дзержинск сохранился в моей памяти со своим молодым сквером в центре города, где пышно расцветали летом желтые акации. Через этот сквер я ходил на службу к матери – она работала бухгалтером в горисполкоме и была членом этого исполкома – в петлице ее жакета рубиново мерцал депутатский флажок. Воспитательница детского сада иногда водила нас в лес. Идти нужно было далеко, но в лесу становилось очень интересно. Среди деревьев стояли замаскированные танки, которые иногда выпускали струи ядовитого, вонючего дыма, рядом танкисты, темные, измазанные, в черных, вызывающих неистовую зависть шлемах, солдаты со снятыми ремнями, расположившиеся на «солнечной поляночке», звуки гармошки, смех – и все молодые, здоровые, сильные. Там я впервые приобщился к русской народной лексике, там впервые услышал от проходившей мимо колонны: «Вставай, страна огромная!» Песня завораживала, потрясала, я стоял как оглушенный, и каждая жилка во мне трепетала от ужаса и восторга. Дзержинск по ночам бомбили. Все начиналось с леденящего воя сирены. Окна занавешивались, включался синий свет и все бежали в бомбоубежище. Пока добирались до бомбоубежища, успевали высмотреть небо все в лучах прожекторов, иногда они высвечивали серебристые силуэты самолетов или сигарообразные тела аэростатов. Гул самолетов сливался с зенитной канонадой. Утром я жадно высматривал осколки бомб. Синие, рваные кусочки металла были у малышни разменной монетой. Как-то мать во время воздушной тревоги в темноте зацепилась за ящик с песком и слегла с сердечным приступом. Помню запах валерьянки и тревожную суету вокруг. С этого дня этот запах прочно поселился в нашем доме.

Осенью 1943-го наша семья получила пропуск на право въезда в Московскую область, где в это время находился на военной службе отец. Мы поселились в Расторгуево, рядом с его воинской частью. Дом, где мы остановились, был когда-то усадьбой. При нем находился большой парк с высокими, в обхват березами и небольшой пруд, наполовину покрытый ряской. В ту зиму я впервые пристрастился к чтению. Сидя около сестры, я быстро усвоил азы, а вскоре начал осваивать имевшуюся в доме библиотеку. Самое большое впечатление оставил у меня огромный однотомник А.С. Пушкина, с массой иллюстраций, переложенных тонкой папиросной бумагой. Сказки были очаровательны и поселились где-то в глубине навсегда. Но самым волнующим в течение многих лет оставались для меня «Песни южных славян». Наверное, они соответствовали общему воинственному духу, пронизывающему все вокруг.

Война уже подходила к концу. Иногда мы посещали Москву, и тогда по дороге я замечал ее мрачные следы – оставшиеся «ежи» из скрещенных, сваренных металлических балок, зияющие оконные проемы полуразрушенных домов, свалки битой техники.

Но уже нужно было думать о будущей мирной жизни. Старшие сестры сменили профиль и продолжили обучение в только что открывшемся техникуме при Министерстве финансов по специальности «Драгоценные металлы». Это был элитарный набор для единой системы фискального надзора в преддверии больших потоков золота, серебра, платины и драгоценных камней после войны. Жизнь в режимном городе Москве сулила свои проблемы, которые не заставили себя ждать.

Карьера отца, как это часто бывало во время войны, неожиданно круто пошла вверх. Его призвали немедленно после ее начала и отправили на фронт рядовым солдатом. Ему был тогда 41 год. Их часть попала в котел под Оршей, буквально сразу после сформирования. Отец рассказывал, что они долго, несколько недель, выходили из окружения. Шли втроем, с ним был еще милиционер и некто в штатском, по его предположению, политработник. Шли очень осторожно, постоянно прятались, своих боялись не меньше, чем немцев. Когда вышли из окружения, отца направили на переформирование в Молотов (ныне Пермь), неподалеку от Чердыни. И отец появился у нас – очень худой, потемневший, завшивевший – ему дали отпуск. Через две недели пришла повестка – снова на фронт. Отец оказался под Москвой, там как раз намечались самые серьезные события. Он попал в войска противовоздушной обороны столицы. Поэтому, когда фронт откатился на Запад, их часть осталась на месте. Учитывая его профессию, (до войны отец работал приказчиком и товароведом), отца направили в хозяйственную роту. Командир роты оказался жидоедом, отец ему очень не пришелся. Возник конфликт, и отец признавался мне, что был на грани самоубийства. И здесь он сделал ход, который определил всю его дальнейшую жизнь, да и нашу тоже. В штабе дивизиона он приметил офицера, майора, который предположительно мог быть евреем и, решившись, однажды подошел к нему и объяснил ситуацию. Шаг был очень рискованный. Это было нарушение устава, субординации и неписанных правил поведения. В условиях войны дело могло кончиться трибуналом, даже, если предположение отца было верно. Многие евреи как огня боялись таких ситуаций и энергично открещивались от своих соплеменников, тщательно оберегая собственное достигнутое положение. Но в этот раз отцу повезло, майор оказался не из трусливых, сидел крепко и не собирался потакать антисемиту. Тем более, что в штабе нуждались в опытном снабженце. В условиях военной неразберихи ловкие и смышленые хозяйственники были на вес золота. И к 1943 году отец уже ведал снабжением дивизии и носил в кармане партбилет. Это была высокая должность, хотя он продолжал оставаться со старшинскими погонами. В особенностях сложившейся системы это означало попасть в обойму непотопляемых советских ответработников. И отец ниже уже никогда не опускался.

Пока он был в армии, ему постоянно напоминали о его не соответствующем для должности звании и подстрекали сменить старшинские погоны на золотые офицерские (для этого он должен был пройти спецкурс обучения), но отец постоянно отказывался, понимая, что это уже навсегда свяжет его с воинской службой, а ему уже было 43 года. Ситуация была необычная. И полковникам приходилось тянуться перед дивизионным начальством с солдатскими, в сущности, погонами. Мать моя постоянно над этим подтрунивала.

Случившееся с отцом стало для меня уроком и примером. Отец достиг определенного положения, но всегда оставался в этих специфических сферах белой вороной, старшиной среди офицеров, не в силу звания, а в силу особенностей еврейского характера, ментальности. На слуху распространенный миф, что, якобы, после революции евреи овладели Россией. Процент участия их в управлении и в составе интеллигенции действительно впечатляет, но здесь есть некоторая особенность, которую невозможно не заметить. Особенность, которую честный русский писатель и националист Н. Лесков назвал «умный еврей при губернаторе». Эта традиция глубоко исторична и присуща нашему народу в диаспоре с древнейших времен, многократно повторяя сюжет Иосифа Прекрасного в Древнем Египте. Эта главная, прекрасно освоенная, чисто национальная роль осталась за евреями и после революции, когда снята была черта оседлости, когда евреи почти беспрепятственно заполнили студенческие аудитории, а позже и институтские кафедры, и конструкторские бюро, и редакции газет и радио. И при этом они всегда обслуживали вельможные фигуры, независимо от того, был на них расшитый мундир дипломата или помятый пиджак младшего научного сотрудника.

Мой отец не исключение. Не смотря на огромные возможности, ничего, кроме скромной официальной зарплаты чиновника среднего звена, домой не приходило. Пока я жил в семье, у нас никогда не было своего жилья, нормальной мебели, никаких предметов роскоши или художественных ценностей – ничего, кроме самого необходимого. А, учитывая, что мать последние 10 лет жизни не работала по состоянию здоровья, – то быт был аскетически скромным. Более того, старшие сестры, которые вынуждены были подрабатывать, еще учась в техникуме, начав работать, постоянно что-либо подбрасывали: то посылки, то деньжат. Свое жилье у отца появилось только, когда он оказался вдовцом и пошел, как говорится, в примаки к супруге во Львове. Подобные вещи, вопреки бытующей молве, явно преувеличивающей материальный достаток и чуть ли не барство евреев в стране Советов, мне приходилось с удивлением наблюдать неоднократно.

И уж поскольку вопрос коснулся некоторых устойчивых мифов, следует заметить, что все боеспособные члены нашей большой семьи и по материнской и по отцовской линии, принимали самое активное участие в войне, которую у нас было принято называть Отечественной, а во всем остальном мире – Второй Мировой. Они закончили ее в Берлине, Праге, Прибалтике и, когда летом 1945-го года собрались за большим столом в гостиной у Аркадия Левинсона на Гончарной Набережной, все сияло от золота погон. Это сидели победители, и они завоевали свое право на праздничное застолье.

По счастливому стечению обстоятельств большинство уцелело. Но были и потери. Одной из самых горьких была гибель Гени Липкиной, самой младшей сестры матери, всеобщей любимицы. Летом 1941-го она окончила четвертый курс мединститута и была направлена в Минск на практику. Жила у дальних родственников по фамилии Басс. Немцы очень быстро оказались в Минске, так что не все учреждения успели эвакуироваться. Уезжали спешно, родственникам выделили даже спецмашину. Но немцы оказались проворнее. Машину остановили и, быстро разобравшись, что к чему, начали грубо и оскорбительно кричать. Немецкий офицер схватил Геню за руку и, обозвав «жидовкой», стал вытаскивать ее из машины. Сохраняя остатки достоинства, она плюнула ему в лицо и тут же, на глазах у всех, была застрелена.

Отца демобилизовали сразу после окончания военных действий и направили работать коммерческим директором таро-ремонтного завода, расположенного на окраине столицы вблизи Катуаровского шоссе. Мы поселились в барачном поселке, построенном для работников этого завода. В послевоенной Москве люди застревали там надолго. В голодные 1946-1947 годы, когда не хватало ни пищи, ни топлива, в одном из бараков соорудили общественную кухню с одной длинной на все помещение плитой. Любой желающий мог придти туда готовить. Одновременно набивались десятки домохозяек со своими кастрюльками, сковородками, огромными чанами, в которых варилось белье, с непрерывным гвалтом, сплетнями, скандалами, драками и удивительной готовностью придти на помощь. Дети крутились тут же со своими интересами. Основной пищей была картошка. Ею весной в эти два послевоенных года засаживали все незастроенное пространство – скверы, пустыри, палисадники. На непаханой земле клубни вырастали крупные, рассыпчатые. Детям доставались очистки. Мы собирали и поджаривали их тут же на плите, проталкиваясь между горластыми барачницами, получался деликатес. Осенью совершали набеги на близкие плантации Подмосковья. Особенно ценилась репа. Нашей семье, в соответствие с должностью отца, выделили в бараке довольно большую комнату. В ней мы жили вшестером. Старшие сестры, которым было уже по 18 лет, вполне взрослые и обневестившиеся, спали на одном матрасе, «валетом».

Голод нас не коснулся, но он был очень близко, рядом и это соприкосновение ощущалось в глухой неприязни, сочлененной со зрелой, набухшей племенной враждой. Враг был побежден, но ненависть и жестокость, взлелеянные оголтелой пропагандой, беспросветной нуждой и лопнувшими надеждами на немедленное счастье после войны, не находили выхода и канализировались в определенном направлении. И, что характерно, рядом с барачным поселком располагалось производство асфальта для московских, разбитых дорог. Там работали военнопленные немцы. Они были практически расконвоированы и регулярно приходили в поселок с мелкими поделками – кошельки, сумочки, сделанные из дерматина и клеенки, обычно тщательно, очень аккуратно выделанные, с художественной прошивкой, чаще в виде сердца или с какими-то мудреватыми вензелями пользовались спросом. Жители их охотно выменивали, делясь собственной лимитированной едой. Немцы были все крупные, белозубые, трезвые, внешне они выигрывали рядом со вчерашними советскими солдатами, и я ни разу не видел проявления к ним живой, эмоциональной вражды. А ведь именно с ними четыре года велась война, в которой мало у кого из окружающих не осталось кровоточащих ран. Зато эта живая неприязнь по отношению к евреям прямо пронизывала всю атмосферу. Я ее чувствовал в школе, в том числе со стороны учителей, но во дворе, со сверстниками, с товарищами по играм и дворовым забавам этот момент как-то сглаживался. Жестокость была нормой жизни и проникала в детскую среду, сказываясь на характере игр и интересов. Заводилами крупных мероприятий были ребята постарше. Чаще всего развлекались изготовлением карбидных «бомб». Где-то раздобывался карбид, который заливался водой в специально вырытом углублении, сверху плотно закреплялась банка. Скопившиеся газы поджигались и с грохотом уносились вместе с банкой в поднебесье. Забава была опасная, банку иногда разрывало. Но опасным было все, что окружало нас в это время – неразорвавшиеся снаряды, трофейное оружие, которое подростки воровали у своих родителей после их возвращения, ракеты и ракетницы и многое другое. Еще большей популярностью пользовалось хождение «стенка на стенку» на соседний жилой район с метанием камней, с мордобоем, с кровью. Впереди шла малышня с плетеными корзинками вместо щитов, в задней линии уже взрослые парни лет по 15-17, а то и мужики. После таких баталий пройти через тот район было не просто, даже в школу. Меня выручала четырнадцатилетняя сестра. Этот угол Москвы пользовался дурной славой, не столько криминальной, сколько хулиганской, разбойной. Но сестра среди этого отчаянного, бесшабашного сброда пользовалась каким-то необъяснимым авторитетом и симпатией. С ней были в приятельских отношениях самые крутые главари, и она без проблем могла появляться в любом месте, в любое время дня и ночи. На ней лежало и выстаивание очередей и отоваривание семейных карточек. С ней связаны и некоторые светлые моменты того времени. В 15 лет она с подружкой – певуньей с подобающей фамилией Соловей, пошла на «Мосфильм» пробиваться в актрисы (насмотревшись трофейных фильмов с Диной Дурбан). Там отметили у сестры хорошие данные и посоветовали воспользоваться вакансией в танцевальном коллективе только что восстановленного Дома Союзов. Для нее это стало увлечением на долгие годы, а для меня открылся сказочный мир, в который превращался Дом Союзов во время новогодних каникул. Я мог увязаться за сестрой и крутиться там целыми днями, когда она была занята на сцене. Лицедейство происходило на всех этажах, перед детьми выступали самые знаменитые артисты, певцы, детские писатели. Была общая атмосфера какой-то нереальной фантастической жизни – пестрые костюмы, маски, феерия, сверкающие звезды, и, наконец, огромная, на всю высоту Колонного зала, вращающаяся елка с разноцветными мерцающими шарами размером с футбольный мяч. Говорили, что на первый утренник приходили члены правительства, но я этого не видел. Как всегда, за кулисами было гораздо интересней, чем в зале. И хотя билетов у меня, естественно, не было и подарков мне не доставалось, чувство праздника сохранилось навсегда. Будни были несколько иные. В барачных дворах созревание шло быстро. Родителей мы не видели. Они уходили на работу рано, а возвращались затемно. Если мне после школы нечем было заняться, я оправлялся к матери на работу, через всю Москву, добираясь на подножках трамваев. О религии в нашей семье никогда не говорилось. Еврейские праздники не отмечались, и понятия о них я получил только в очень зрелом возрасте. Два характерных запрета, как бы взаимно исключающие друг друга, тем не менее, присутствовали в нашей жизни. Нас не учили родному языку и редко использовали его в общении между собой. Старшие сестры успели воспринять идиш до войны, но после войны он возникал только, если что-то хотели скрыть от нас, младших. Я его начал понимать частично, когда пришлось учить немецкий язык в школе. Второй запрет касался употребления свинины. Нет, она иногда присутствовала в доме, но как бы негласно, в обход и в обман отца, который, якобы, как-то объелся ее в голодной юности.

Как-то отец сводил меня на первомайскую демонстрацию. Мы добирались двумя трамваями. Шел третий послевоенный год. Вокруг было очень празднично, много физкультурников – в белых майках и белых обтягивающих трико. Уже загорелые, с рельефной мускулатурой, они выглядели как ожившие античные скульптуры. Когда добрались до Красной Площади, отец присоединился к своей колонне и нас начали сбивать в несколько потоков, между которыми стояли шеренги милиции, а когда вышли на саму площадь, заставили практически бежать. Отец посадил меня на плечи и понесся галопом вместе со всеми. А я смотрел во все глаза на трибуну с вождями. Сначала я ничего не понял, а потом почувствовал какое-то разочарование и недоумение. Сталин оказался неожиданно старый и маленький, совсем не похожий на парадные портреты. Вожди стояли по ранжиру - самые низкорослые посредине, возвышаясь по краям. Эта уловка сразу бросалась в глаза и превращала все священнодействие в какой-то постыдный фарс. В следующий раз я увидел Сталина в Мавзолее, в тот короткий промежуток времени, что он лежал рядом со своим, тогда еще неподсудным, предшественником. Меня поразило, как за эти несколько лет изменилось, набрякло и распухло его лицо.

Летом 1948-го таро-ремонтный завод сгорел. Отец к тому времени уже на заводе не работал, а вел бесплодную изнурительную переписку с приемной Ворошилова, Калинина, еще каких-то чиновников за право остаться жить в нашем ведомственном бараке. Мы перебрались в Подмосковье, на Лосиный Остров, а старшие сестры, как раз окончившие техникум, уехали по месту работы в республиканских Инспекциях: одна – в Баку, другая – в Ригу. Мы поселились в 2-х этажном, на несколько семей доме со своим двором и совершенно иной атмосферой. Одним из соседей был известный московский журналист Аграновский. Вообще, в доме жило несколько еврейских семей, так что для детей как-то во дворе построили шалаш – очевидно на Суккот, но никаких разговоров на эту тему не было, все были интеллигентные советские служащие, главным развлечением которых были шахматы и разговоры о футболе. Репортажи Синявского неслись изо всех окон (через пару десятков лет их заменят песни Высоцкого). Им болели не только взрослые. Вся окрестная ребятня сбивалась в дворовые футбольные команды. А в школе воздух густел от источаемой юдофобии. Начиналась компания травли «космополитов». Докатилась она и до нашей семьи. Мать на службе стала жертвой провокации и на несколько недель попала в следственный изолятор Таганской тюрьмы. В доме установилась могильная тишина. Отец не спал ночами, простаивая у окна. С ее больным сердцем мать долго бы не выдержала. Где-то крутились шестеренки в высоких сферах, абсурдность обвинений была очевидна, но опыт 30-х годов доказывал, что это не имеет значения. Все обошлось, но это стало последней каплей. Отец не стал ждать, когда очередь дойдет до него и при первой же возможности, по совету друзей, увез нас в глубинку, в Удмуртию, в глухой районный поселок Чур, куда получил назначение на место начальника Отдела Рабочего Снабжения огромного леспромхоза.

Это была по сути дела большая деревня с раздутым лесопромышленным комплексом. Директор леспромхоза являлся по определению местным царьком, все было в его ведении, все было в его власти. Неограниченная власть создавала иллюзию безнаказанности и эти царьки как-то быстро сменялись – через каждые год-два, ибо, только прикоснувшись к креслу, начинали обреченно и бесшабашно воровать, вовлекая в этот порочный круг и своих подчиненных. Отец по иерархии был вторым человеком. Мы жили в домике со своей банькой, со своим огородом, с удобствами во дворе и с речкой, которая протекала прямо за грядками. Привязав вилку к какому-нибудь дрючку, я делал острогу и охотился за пескариками и юркими, липкими вьюнками, которых скармливал потом нашему коту. За околицей поселка начинались лесные дебри, с грибами, малинниками, с болотистыми низинами, покрытыми папоротником, рыжим мхом и густо усеянные брусникой. Неподалеку находился бобровый заповедник. Я учился уже в 5-м классе. Осенью школу привлекали к полевым работам. Дети занимались уборкой картошки. Это был тяжкий, неблагодарный труд. Клубни нужно было очищать от вязкой, влажной земли. Работать приходилось все время согнувшись и таскать тяжелые корзины. Я постоянно чувствовал к себе повышенное внимание. Положение обязывало, но деревенский труд требует особой привычки, ловкости, сноровки, практических навыков. Так что чувствовал я себя неловко, и это чувство изменило мое отношение к учебе. Я стал уделять ей больше внимания, завел некоторую систему и постепенно вошел во вкус. И этот вкус к учебе сохранился у меня на всю жизнь. По вечерам на селе гремели застолья с рыбным пирогом, с шаньгами, с брагой и самогоном. Отец этого терпеть не мог, но и отказаться было нельзя. Дело в том, что он не пил, да и не умел. Он страдал головными болями и от стакана вина отключался на целый день – с холодными примочками и чуть ли не с постельным режимом. Не желая более усугублять сложившееся двусмысленное положение, отец перевелся на такую же должность в город Воткинск, расположенный неподалеку от столицы Удмуртии.

К тому времени я с родителями остался один. Сестра поступила на учебу в Ижевский библиотечный техникум. Воткинску, родине П.И. Чайковского, предстояло еще добавить себе известности баллистическими ракетами СС-20, наводившими страх на всю Европу, пока в перестроечное время их не уничтожили. Но тогда, в начале 50-х, это был обычный уральский городок, выросший из рабочего поселка вокруг завода, одним из управляющих которого был в свое время отец будущего знаменитого композитора. Их дом-усадьба с прилегающим парком на берегу большого пруда, образованного плотиной, сохранялся как музей в прекрасном состоянии. Пруд, вернее искусственное озеро, тянулся намного километров, создавая вместе с начинающимся предгорьем иллюзию швейцарских пейзажей. Его берег был излюбленным местом отдыха, а поверхность бороздили парусные шлюпки и рыбацкие лодки. Но центральным местом, средоточием, смыслом был Завод. На Заводе работало около одной трети всего населения – 25 тыс. человек. Официально завод изготовлял паровозы. Но иногда над удаленной его частью начинали активно летать самолеты, и слышалась орудийная канонада – это шло испытание другой, истинной и важнейшей продукции – самонаводящихся зенитных установок. Город жил в ритме Завода – «по гудку». Гудком обозначали начало смен – раздельно для рабочих и ИТР. Квалификация кадров была высочайшая, потомственная, в чистых традициях Урала. Воткинский Завод – одно из начинаний питомцев Петра Великого, мне еще предстояло с ним близко познакомиться. Здоровье матери ухудшалось, работать она уже не могла и я, после окончания 7-го класса, поступил в местный машиностроительный техникум. Профессия меня не увлекала, но и альтернативы, то есть сильного устремления к чему-либо иному я в себе не обнаруживал.

Компенсацией были книги. К моим услугам была богатая леспромхозовская библиотека, где я имел обыкновение рыться на полках и набирать охапки книг, которые не читал, а глотал. В то время я очень увлекался «историческими» романами, полагаю, что в них все-таки было больше от реальности, чем в официальных изданиях. Сестра уже заканчивала учебу в Ижевске и вскоре стала заведовать в нашем городе центральной детской библиотекой. Это значило, что я был в курсе самой свежей периодики и всех литературных скандалов. Главным сигналом о них были списки изъятий в библиотеке – цензура не дремала. А между тем, учиться было сложно. Важнейшей дисциплиной было черчение. Требования выдвигали очень высокие, гораздо выше моих навыков. Мне приходилось засиживаться над чертежами до глубокой ночи. Это дело вовсе не отвечало моей не склонной к педантизму натуре. Но постепенно навыки пришли, и рука уже привычно выводила ненавистный шрифт.

Техникум принадлежал к оборонной промышленности, об этом говорили пушки, разместившиеся в аудиториях последнего этажа, где занимались старшекурсники, и включение в программу некоторых специальных технологий, например, изготовления и обработки орудийных стволов. Были и некоторые традиционные наработки, апробированные временем, ибо техникум уже имел Историю. Например, очень сильный курс математики, который немногим уступал институтскому, это и привело к тому, что и работать я начал, как рассчетчик-баллистик, и позже, во время учебы в институте во Львове, поминал добрым словом своих наставников. В принципе, предположения отца оказались верными. До провинции волны столичных баталий с «космополитами» докатывались уже на излете. На заводе, да и в городе среди врачей, адвокатов, торговых работников, ремесленников случались специалисты евреи, и они по-прежнему пользовались авторитетом и уважением. Центральная печать шельмовала фамилии, вызывающие тревогу и страх, но практического развития на месте, по крайней мере, у нас, они получить не успели. Смерть Сталина и последующее разоблачение «культа» произвели впечатление, как будто что-то огромное шлепнулось в наше провинциальное болото. Начались громкие разговоры, доходящие до откровенной бузы в студенческих аудиториях. Было общее недовольство, но его еще среди нас никто не сформулировал. Между тем, крылатая фраза: «Комсомол – это форточка, в которую дуют вышестоящие организации», вышедшая из свердловского УПИ, пошла уже гулять по стране. Если не с авторами, то с их подельниками, отчисленными из института и раскиданными по различным районам Урала, мне через год предстояло познакомиться.

Я уже плохо вписывался в рамки семьи. Наш быт как-то сильно не гармонировал с тем, что меня окружало за пределами дома. Мы по-прежнему скитались по съемным квартирам, не имея своего угла. Отец уходил на работу, как это было и в Москве, с раннего утра, почти по гудку, а возвращался часов в 9-10 вечера. Поздний ужин заканчивался чаепитием, превратившимся в ритуал. На стол ставился трехлитровый чайник кипятка, заварка, молоко и варенье и отец начинал пить чай, постепенно раздеваясь до пояса, в конце концов, он сидел весь потный, распаренный, с полотенцем на шее, рассказывая всякие байки, на которые был большой мастер. Это чаепитие как-то связывало его со всей той жизнью, которая для меня уже была только историей. Я пытался ее примерять на себя, но ничего не получалось, слишком глубокий был разрыв.

Я выбрал себе местом работы овеянный легендами город Златоуст, известный как родина возрожденного русского булата, где работал знаменитый металлург Амосов. Тому были свои причины, которым обязаны первые стихи, появившиеся тогда в моей записной книжке. Я покидал город, в который мне уже практически не суждено было вернуться. Мне не исполнилось еще 18 лет, в чемодане у меня был диплом, как свидетельство моей квалификации, в кармане подъемные, как символ самостоятельности, а впереди туманное будущее. Этот город дал мне профессию, научил настойчивости в делах, он оставил глубокие зарубки на моем сердце. Это город, где осталась могила моей матери, это город моей первой любви.

Еврейское местечко под Минском


Местечки Витебской области

ВитебскАльбрехтовоБабиновичиБабыничиБаевоБараньБегомль Бешенковичи Богушевск БорковичиБоровухаБочейковоБраславБычихаВерхнедвинскВетриноВидзыВолколатаВолынцыВороничи Воропаево Глубокое ГомельГородок ДиснаДобромыслиДокшицыДрисвяты ДруяДубровноДуниловичиЕзерищеЖарыЗябки КамаиКамень КолышкиКопысьКохановоКраснолукиКраснопольеКубличи ЛепельЛиозноЛужкиЛукомльЛынтупыЛюбавичиЛяды Миоры ОбольОбольцы ОршаОсвеяОсинторфОстровноПарафьяновоПлиссаПодсвильеПолоцк ПрозорокиРосицаРоссоны СенноСиротиноСлавениСлавноеСлобода СмольяныСокоровоСуражТолочинТрудыУллаУшачиЦуракиЧашникиЧереяШарковщинаШумилиноЮховичиЯновичи

RSS-канал новостей сайта www.shtetle.comRSS-канал новостей сайта www.shtetle.com

© 2009–2017 Центр «Мое местечко»
Перепечатка разрешена ТОЛЬКО интернет изданиям, и ТОЛЬКО с активной ссылкой на сайт «Мое местечко»
Ждем Ваших писем: mishpoha@yandex.ru